Главная  >  Культура   >  Литература


ГЕРОЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ

11 октября 2007, 26

Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь;

оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом на

критики. Но обыкновенно читателям дела нет до нравственной цели и до

журнальных нападок, и потому они не читают предисловий. А жаль, что это так,

особенно у нас. Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимает

басни, если в конце ее на находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не

чувствует иронии; она просто дурно воспитана. Она еще не знает, что в

порядочном обществе и в порядочной книге явная брань не может иметь места;

что современная образованность изобрела орудие более острое, почти невидимое

и тем не менее смертельное, которое, под одеждою лести, наносит неотразимый

и верный удар. Наша публика похожа на провинциала, который, подслушав

разговор двух дипломатов, принадлежащих к враждебным дворам, остался бы

уверен, что каждый из них обманывает свое правительство в пользу взаимной

нежнейшей дружбы.

Эта книга испытала на себе еще недавно несчастную доверчивость

некоторых читателей и даже журналов к буквальному значению слов. Иные ужасно

обиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственного

человека, как Герой Нашего Времени; другие же очень тонко замечали, что

сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых... Старая и

жалкая шутка! Но, видно, Русь так уж сотворена, что все в ней обновляется,

кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли

избегнет упрека в покушении на оскорбление личности!

Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно, портрет, но не

одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего

поколения, в полном их развитии. Вы мне опять скажете, что человек не может

быть так дурен, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования

всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете в

действительность Печорина? Если вы любовались вымыслами гораздо более

ужасными и уродливыми, отчего же этот характер, даже как вымысел, не находит

у вас пощады? Уж не оттого ли, что в нем больше правды, нежели бы вы того

желали?..

Вы скажете, что нравственность от этого не выигрывает? Извините.

Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны

горькие лекарства, едкие истины. Но не думайте, однако, после этого, чтоб

автор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителем

людских пороков. Боже его избави от такого невежества! Ему просто было

весело рисовать современного человека, каким он его понимает, и к его и

вашему несчастью, слишком часто встречал. Будет и того, что болезнь указана,

а как ее излечить - это уж бог знает!

Часть первая

I

БЭЛА

Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся поклажа моей тележки состояла из

одного небольшого чемодана, который до половины был набит путевыми записками

о Грузии. Большая часть из них, к счастию для вас, потеряна, а чемодан с

остальными вещами, к счастью для меня, остался цел.

Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в

Койшаурскую долину. Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть

до ночи взобраться на Койшаурскую гору, и во все горло распевал песни.

Славное место эта долина! Со всех сторон горы неприступные, красноватые

скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, желтые обрывы,

исчерченные промоинами, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу

Арагва, обнявшись с другой безыменной речкой, шумно вырывающейся из черного,

полного мглою ущелья, тянется серебряною нитью и сверкает, как змея своею

чешуею.

Подъехав к подошве Койшаурской горы, мы остановились возле духана. Тут

толпилось шумно десятка два грузин и горцев; поблизости караван верблюдов

остановился для ночлега. Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку

на эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица, - а эта гора

имеет около двух верст длины.

Нечего делать, я нанял шесть быков и нескольких осетин. Один из них

взвалил себе на плечи мой чемодан, другие стали помогать быкам почти одним

криком.

За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало,

несмотря на то, что она была доверху накладена. Это обстоятельство меня

удивило. За нею шел ее хозяин, покуривая из маленькой кабардинской трубочки,

обделанной в серебро. На нем был офицерский сюртук без эполет и черкесская

мохнатая шапка. Он казался лет пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал,

что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и преждевременно поседевшие

усы не соответствовали его твердой походке и бодрому виду. Я подошел к нему

и поклонился: он молча отвечал мне на поклон и пустил огромный клуб дыма.

- Мы с вами попутчики, кажется?

Он молча опять поклонился.

- Вы, верно, едете в Ставрополь?

- Так-с точно... с казенными вещами.

- Скажите, пожалуйста, отчего это вашу тяжелую тележку четыре быка

тащат шутя, а мою, пустую, шесть скотов едва подвигают с помощью этих

осетин?

Он лукаво улыбнулся и значительно взглянул на меня.

- Вы, верно, недавно на Кавказе?

- С год, - отвечал я.

Он улыбнулся вторично.

- А что ж?

- Да так-с! Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, что

кричат? А черт их разберет, что они кричат? Быки-то их понимают; запрягите

хоть двадцать, так коли они крикнут по-своему, быки все ни с места...

Ужасные плуты! А что с них возьмешь?.. Любят деньги драть с проезжающих...

Избаловали мошенников! Увидите, они еще с вас возьмут на водку. Уж я их

знаю, меня не проведут!

- А вы давно здесь служите?

- Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче1, - отвечал он,

приосанившись. - Когда он приехал на Линию, я был подпоручиком, - прибавил

он, - и при нем получил два чина за дела против горцев.

- А теперь вы?..

- Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне. А вы, смею спросить?..

Я сказал ему.

Разговор этим кончился и мы продолжали молча идти друг подле друга. На

вершине горы нашли мы снег. Солнце закатилось, и ночь последовала за днем

без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но благодаря отливу

снегов мы легко могли различать дорогу, которая все еще шла в гору, хотя уже

не так круто. Я велел положить чемодан свой в тележку, заменить быков

лошадьми и в последний раз оглянулся на долину; но густой туман, нахлынувший

волнами из ущелий, покрывал ее совершенно, ни единый звук не долетал уже

оттуда до нашего слуха. Осетины шумно обступили меня и требовали на водку;

но штабс-капитан так грозно на них прикрикнул, что они вмиг разбежались.

- Ведь этакий народ! - сказал он, - и хлеба по-русски назвать не умеет,

а выучил: "Офицер, дай на водку!" Уж татары по мне лучше: те хоть

непьющие...

До станции оставалось еще с версту. Кругом было тихо, так тихо, что по

жужжанию комара можно было следить за его полетом. Налево чернело глубокое

ущелье; за ним и впереди нас темно-синие вершины гор, изрытые морщинами,

покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне, еще сохранявшем

последний отблеск зари. На темном небе начинали мелькать звезды, и странно,

мне показалось, что оно гораздо выше, чем у нас на севере. По обеим сторонам

дороги торчали голые, черные камни; кой-где из-под снега выглядывали

кустарники, но ни один сухой листок не шевелился, и весело было слышать

среди этого мертвого сна природы фырканье усталой почтовой тройки и неровное

побрякиванье русского колокольчика.

- Завтра будет славная погода! - сказал я. Штабс-капитан не отвечал ни

слова и указал мне пальцем на высокую гору, поднимавшуюся прямо против нас.

- Что ж это? - спросил я.

- Гуд-гора.

- Ну так что ж?

- Посмотрите, как курится.

И в самом деле, Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки -

облаков, а на вершине лежала черная туча, такая черная, что на темном небе

она казалась пятном.

Уж мы различали почтовую станцию, кровли окружающих ее саклей. и перед

нами мелькали приветные огоньки, когда пахнул сырой, холодный ветер, ущелье

загудело и пошел мелкий дождь. Едва успел я накинуть бурку, как повалил

снег. Я с благоговением посмотрел на штабс-капитана...

- Нам придется здесь ночевать, - сказал он с досадою, - в такую метель

через горы не переедешь. Что? были ль обвалы на Крестовой? - спросил он

извозчика.

- Не было, господин, - отвечал осетин-извозчик, - а висит много, много.

За неимением комнаты для проезжающих на станции, нам отвели ночлег в

дымной сакле. Я пригласил своего спутника выпить вместе стакан чая, ибо со

мной был чугунный чайник - единственная отрада моя в путешествиях по

Кавказу.

Сакля была прилеплена одним боком к скале; три скользкие, мокрые

ступени вели к ее двери. Ощупью вошел я и наткнулся на корову (хлев у этих

людей заменяет лакейскую). Я не знал, куда деваться: тут блеют овцы, там

ворчит собака. К счастью, в стороне блеснул тусклый свет и помог мне найти

другое отверстие наподобие двери. Тут открылась картина довольно

занимательная: широкая сакля, которой крыша опиралась на два закопченные

столба, была полна народа. Посередине трещал огонек, разложенный на земле, и

дым, выталкиваемый обратно ветром из отверстия в крыше, расстилался вокруг

такой густой пеленою, что я долго не мог осмотреться; у огня сидели две

старухи, множество детей и один худощавый грузин, все в лохмотьях. Нечего

было делать, мы приютились у огня, закурили трубки, и скоро чайник зашипел

приветливо.

- Жалкие люди! - сказал я штабс-капитану, указывая на наших грязных

хозяев, которые молча на нас смотрели в каком-то остолбенении.

- Преглупый народ! - отвечал он. - Поверите ли? ничего не умеют, не

способны ни к какому образованию! Уж по крайней мере наши кабардинцы или

чеченцы хотя разбойники, голыши, зато отчаянные башки, а у этих и к оружию

никакой охоты нет: порядочного кинжала ни на одном не увидишь. Уж подлинно

осетины!

- А вы долго были в Чечне?

- Да, я лет десять стоял там в крепости с ротою, у Каменного Брода, -

знаете?

- Слыхал.

- Вот, батюшка, надоели нам эти головорезы; нынче, слава богу, смирнее;

а бывало, на сто шагов отойдешь за вал, уже где-нибудь косматый дьявол сидит

и караулит: чуть зазевался, того и гляди - либо аркан на шее, либо пуля в

затылке. А молодцы!..

- А, чай, много с вами бывало приключений? - сказал я, подстрекаемый

любопытством.

- Как не бывать! бывало...

Тут он начал щипать левый ус, повесил голову и призадумался. Мне страх

хотелось вытянуть из него какую-нибудь историйку - желание, свойственное

всем путешествующим и записывающим людям. Между тем чай поспел; я вытащил из

чемодана два походных стаканчика, налил и поставил один перед ним. Он

отхлебнул и сказал как будто про себя: "Да, бывало!" Это восклицание подало

мне большие надежды. Я знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать;

им так редко это удается: другой лет пять стоит где-нибудь в захолустье с

ротой, и целые пять лет ему никто не скажет "здравствуйте" (потому что

фельдфебель говорит "здравия желаю"). А поболтать было бы о чем: кругом

народ дикий, любопытный; каждый день опасность, случаи бывают чудные, и тут

поневоле пожалеешь о том, что у нас так мало записывают.

- Не хотите ли подбавить рому? - сказал я своему собеседнику, - у меня

есть белый из Тифлиса; теперь холодно.

- Нет-с, благодарствуйте, не пью.

- Что так?

- Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз,

знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли

перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не

дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно:

другой раз целый год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка -

пропадший человек!

Услышав это, я почти потерял надежду.

- Да вот хоть черкесы, - продолжал он, - как напьются бузы на свадьбе

или на похоронах, так и пошла рубка. Я раз насилу ноги унес, а еще у мирнова

князя был в гостях.

- Как же это случилось?

- Вот (он набил трубку, затянулся и начал рассказывать), вот изволите

видеть, я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой - этому скоро пять лет.

Раз, осенью пришел транспорт с провиантом; в транспорте был офицер, молодой

человек лет двадцати пяти. Он явился ко мне в полной форме и объявил, что

ему велено остаться у меня в крепости. Он был такой тоненький, беленький, на

нем мундир был такой новенький, что я тотчас догадался, что он на Кавказе у

нас недавно. "Вы, верно, - спросил я его, - переведены сюда из России?" -

"Точно так, господин штабс-капитан", - отвечал он. Я взял его за руку и

сказал: "Очень рад, очень рад. Вам будет немножко скучно... ну да мы с вами

будем жить по-приятельски... Да, пожалуйста, зовите меня просто Максим

Максимыч, и, пожалуйста, - к чему эта полная форма? приходите ко мне всегда

в фуражке". Ему отвели квартиру, и он поселился в крепости.

- А как его звали? - спросил я Максима Максимыча.

- Его звали... Григорием Александровичем Печориным. Славный был малый,

смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холод

целый день на охоте; все иззябнут, устанут - а ему ничего. А другой раз

сидит у себя в комнате, ветер пахнет, уверяет, что простудился; ставнем

стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один;

бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет

рассказывать, так животики надорвешь со смеха... Да-с, с большими был

странностями, и, должно быть, богатый человек: сколько у него было разных

дорогих вещиц!..

- А долго он с вами жил? - спросил я опять.

- Да с год. Ну да уж зато памятен мне этот год; наделал он мне хлопот,

не тем будь помянут! Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду

написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!

- Необыкновенные? - воскликнул я с видом любопытства, подливая ему чая.

- А вот я вам расскажу. Верст шесть от крепости жил один мирной князь.

Сынишка его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездит: всякий день,

бывало, то за тем, то за другим; и уж точно, избаловали мы его с Григорием

Александровичем. А уж какой был головорез, проворный на что хочешь: шапку ли

поднять на всем скаку, из ружья ли стрелять. Одно было в нем нехорошо:

ужасно падок был на деньги. Раз, для смеха, Григорий Александрович обещался

ему дать червонец, коли он ему украдет лучшего козла из отцовского стада; и

что ж вы думаете? на другую же ночь притащил его за рога. А бывало, мы его

вздумаем дразнить, так глаза кровью и нальются, и сейчас за кинжал. "Эй,

Азамат, не сносить тебе головы, - говорил я ему, яман2 будет твоя башка!"

Раз приезжает сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшую

дочь замуж, а мы были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хоть

он и татарин. Отправились. В ауле множество собак встретило нас громким

лаем. Женщины, увидя нас, прятались; те, которых мы могли рассмотреть в

лицо, были далеко не красавицы. "Я имел гораздо лучшее мнение о

черкешенках", - сказал мне Григорий Александрович. "Погодите!" - отвечал я,

усмехаясь. У меня было свое на уме.

У князя в сакле собралось уже множество народа. У азиатов, знаете,

обычай всех встречных и поперечных приглашать на свадьбу. Нас приняли со

всеми почестями и повели в кунацкую. Я, однако ж, не позабыл подметить, где

поставили наших лошадей, знаете, для непредвидимого случая.

- Как же у них празднуют свадьбу? - спросил я штабс-капитана.

- Да обыкновенно. Сначала мулла прочитает им что-то из Корана; потом

дарят молодых и всех их родственников, едят, пьют бузу; потом начинается

джигитовка, и всегда один какой-нибудь оборвыш, засаленный, на скверной

хромой лошаденке, ломается, паясничает, смешит честную компанию; потом,

когда смеркнется, в кунацкой начинается, по-нашему сказать, бал. Бедный

старичишка бренчит на трехструнной... забыл, как по-ихнему ну, да вроде

нашей балалайки. Девки и молодые ребята становятся в две шеренги одна против

другой, хлопают в ладоши и поют. Вот выходит одна девка и один мужчина на

середину и начинают говорить друг другу стихи нараспев, что попало, а

остальные подхватывают хором. Мы с Печориным сидели на почетном месте, и вот

к нему подошла меньшая дочь хозяина, девушка лет шестнадцати, и пропела

ему... как бы сказать?.. вроде комплимента.

- А что ж такое она пропела, не помните ли?

- Да, кажется, вот так: "Стройны, дескать, наши молодые джигиты, и

кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, и

галуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвести

ему в нашем саду". Печорин встал, поклонился ей, приложив руку ко лбу и

сердцу, и просил меня отвечать ей, я хорошо знаю по-ихнему и перевел его

ответ.

Когда она от нас отошла, тогда я шепнул Григорью Александровичу: "Ну

что, какова?" - "Прелесть! - отвечал он. - А как ее зовут?" - "Ее зовут

Бэлою", - отвечал я.

И точно, она была хороша: высокая, тоненькая, глаза черные, как у

горной серны, так и заглядывали нам в душу. Печорин в задумчивости не сводил

с нее глаз, и она частенько исподлобья на него посматривала. Только не один

Печорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на нее смотрели

другие два глаза, неподвижные, огненные. Я стал вглядываться и узнал моего

старого знакомца Казбича. Он, знаете, был не то, чтоб мирной, не то, чтоб

немирной. Подозрений на него было много, хоть он ни в какой шалости не был

замечен. Бывало, он приводил к нам в крепость баранов и продавал дешево,

только никогда не торговался: что запросит, давай, - хоть зарежь, не

уступит. Говорили про него, что он любит таскаться на Кубань с абреками, и,

правду сказать, рожа у него была самая разбойничья: маленький, сухой,

широкоплечий... А уж ловок-то, ловок-то был, как бес! Бешмет всегда

изорванный, в заплатках, а оружие в серебре. А лошадь его славилась в целой

Кабарде, - и точно, лучше этой лошади ничего выдумать невозможно. Недаром

ему завидовали все наездники и не раз пытались ее украсть, только не

удавалось. Как теперь гляжу на эту лошадь: вороная, как смоль, ноги -

струнки, и глаза не хуже, чем у Бэлы; а какая сила! скачи хоть на пятьдесят

верст; а уж выезжена - как собака бегает за хозяином, голос даже его знала!

Бывало, он ее никогда и не привязывает. Уж такая разбойничья лошадь!..

В этот вечер Казбич был угрюмее, чем когда-нибудь, и я заметил, что у

него под бешметом надета кольчуга. "Недаром на нем эта кольчуга, - подумал

я, - уж он, верно, что-нибудь замышляет".

Душно стало в сакле, и я вышел на воздух освежиться. Ночь уж ложилась

на горы, и туман начинал бродить по ущельям.

Мне вздумалось завернуть под навес, где стояли наши лошади, посмотреть,

есть ли у них корм, и притом осторожность никогда не мешает: у меня же была

лошадь славная, и уж не один кабардинец на нее умильно поглядывал,

приговаривая: "Якши тхе, чек якши!"3

Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас

узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и

тише. "О чем они тут толкуют? - подумал я, - уж не о моей ли лошадке?" Вот

присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного

слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали

любопытный для меня разговор.

- Славная у тебя лошадь! - говорил Азамат, - если бы я был хозяин в

доме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна,

Казбич!

"А! Казбич!" - подумал я и вспомнил кольчугу.

- Да, - отвечал Казбич после некоторого молчания, - в целой Кабарде не

найдешь такой. Раз, - это было за Тереком, - я ездил с абреками отбивать

русские табуны; нам не посчастливилось, и мы рассыпались кто куда. За мной

неслись четыре казака; уж я слышал за собою крики гяуров, и передо мною был

густой лес. Прилег я на седло, поручил себе аллаху и в первый раз в жизни

оскорбил коня ударом плети. Как птица нырнул он между ветвями; острые

колючки рвали мою одежду, сухие сучья карагача били меня по лицу. Конь мой

прыгал через пни, разрывал кусты грудью. Лучше было бы мне его бросить у

опушки и скрыться в лесу пешком, да жаль было с ним расстаться, - и пророк

вознаградил меня. Несколько пуль провизжало над моей головою; я уж слышал,

как спешившиеся казаки бежали по следам... Вдруг передо мною рытвина

глубокая; скакун мой призадумался - и прыгнул. Задние его копыта оборвались

с противного берега, и он повис на передних ногах; я бросил поводья и

полетел в овраг; это спасло моего коня: он выскочил. Казаки все это видели,

только ни один не спустился меня искать: они, верно, думали, что я убился до

смерти, и я слышал, как они бросились ловить моего коня. Сердце мое облилось

кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, - смотрю: лес кончился,

несколько казаков выезжают из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним

мой Карагез; все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись,

особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал,

опустил глаза и начал молиться. Через несколько мгновений поднимаю их - и

вижу: мой Карагез летит, развевая хвост, вольный как ветер, а гяуры далеко

один за другим тянутся по степи на измученных конях. Валлах! это правда,

истинная правда! До поздней ночи я сидел в своем овраге. Вдруг, что ж ты

думаешь, Азамат? во мраке слышу, бегает по берегу оврага конь, фыркает, ржет

и бьет копытами о землю; я узнал голос моего Карагеза; это был он, мой

товарищ!.. С тех пор мы не разлучались.

И слышно было, как он трепал рукою по гладкой шее своего скакуна, давая

ему разные нежные названия.

- Если б у меня был табун в тысячу кобыл, - сказал Азамат, - то отдал

бы тебе весь за твоего Карагеза.

- Йок4, не хочу, - отвечал равнодушно Казбич.

- Послушай, Казбич, - говорил, ласкаясь к нему, Азамат, - ты добрый

человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в

горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя

у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, - а шашка его

настоящая гурда: приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга -

такая, как твоя, нипочем.

Казбич молчал.

- В первый раз, как я увидел твоего коня, - продолжал Азамат, когда он

под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели

из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все

мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно

было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я

на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с

своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он

смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить.

Я умру, Казбич, если ты мне не продашь его! - сказал Азамат дрожащим

голосом.

Мне послышалось, что он заплакал: а надо вам сказать, что Азамат был

преупрямый мальчишка, и ничем, бывало, у него слез не выбьешь, даже когда он

был помоложе.

В ответ на его слезы послышалось что-то вроде смеха.

- Послушай! - сказал твердым голосом Азамат, - видишь, я на все

решаюсь. Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как поет! а

вышивает золотом - чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха ...

Хочешь, дождись меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток: я пойду с

нею мимо в соседний аул, - и она твоя. Неужели не стоит Бэла твоего скакуна?

Долго, долго молчал Казбич; наконец вместо ответа он затянул старинную

песню вполголоса:5

Много красавиц в аулах у нас,

Звезды сияют во мраке их глаз.

Сладко любить их, завидная доля;

Но веселей молодецкая воля.

Золото купит четыре жены,

Конь же лихой не имеет цены:

Он и от вихря в степи не отстанет,

Он не изменит, он не обманет.

Напрасно упрашивал его Азамат согласиться, и плакал, и льстил ему, и

клялся; наконец Казбич нетерпеливо прервал его:

- Поди прочь, безумный мальчишка! Где тебе ездить на моем коне? На

первых трех шагах он тебя сбросит, и ты разобьешь себе затылок об камни.

- Меня? - крикнул Азамат в бешенстве, и железо детского кинжала

зазвенело об кольчугу. Сильная рука оттолкнула его прочь, и он ударился об

плетень так, что плетень зашатался. "Будет потеха!" - подумал я, кинулся в

конюшню, взнуздал лошадей наших и вывел их на задний двор. Через две минуты

уж в сакле был ужасный гвалт. Вот что случилось: Азамат вбежал туда в

разорванном бешмете, говоря, что Казбич хотел его зарезать. Все выскочили,

схватились за ружья - и пошла потеха! Крик, шум, выстрелы; только Казбич уж

был верхом и вертелся среди толпы по улице, как бес, отмахиваясь шашкой.

- Плохое дело в чужом пиру похмелье, - сказал я Григорью

Александровичу, поймав его за руку, - не лучше ли нам поскорей убраться?

- Да погодите, чем кончится.

- Да уж, верно, кончится худо; у этих азиатов все так: натянулись бузы,

и пошла резня! - Мы сели верхом и ускакали домой.

- А что Казбич? - спросил я нетерпеливо у штабс-капитана.

- Да что этому народу делается! - отвечал он, допивая стакан чая, -

ведь ускользнул!

- И не ранен? - спросил я.

- А бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например:

ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой. - Штабс-капитан

после некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю:

- Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость,

пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он

посмеялся, - такой хитрый! - а сам задумал кое-что.

- А что такое? Расскажите, пожалуйста.

- Ну уж нечего делать! начал рассказывать, так надо продолжать.

Дня через четыре приезжает Азамат в крепость. По обыкновению, он зашел

к Григорью Александровичу, который его всегда кормил лакомствами. Я был тут.

Зашел разговор о лошадях, и Печорин начал расхваливать лошадь Казбича: уж

такая-то она резвая, красивая, словно серна, - ну, просто, по его словам,

этакой и в целом мире нет.

Засверкали глазенки у татарчонка, а Печорин будто не замечает; я

заговорю о другом, а он, смотришь, тотчас собьет разговор на лошадь Казбича

Эта история продолжалась всякий раз, как приезжал Азамат. Недели три спустя

стал я замечать, что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви в

романах-с. Что за диво?..

Вот видите, я уж после узнал всю эту штуку: Григорий Александрович до

того его задразнил, что хоть в воду. Раз он ему и скажи:

- Вижу, Азамат, что тебе больно понравилась эта лошадь; а не видать

тебе ее как своего затылка! Ну, скажи, что бы ты дал тому, кто тебе ее

подарил бы?..

- Все, что он захочет, - отвечал Азамат.

- В таком случае я тебе ее достану, только с условием... Поклянись, что

ты его исполнишь...

- Клянусь... Клянись и ты!

- Хорошо! Клянусь, ты будешь владеть конем; только за него ты должен

отдать мне сестру Бэлу: Карагез будет тебе калымом. Надеюсь, что торг для

тебя выгоден.

Азамат молчал.

- Не хочешь? Ну, как хочешь! Я думал, что ты мужчина, а ты еще ребенок:

рано тебе ездить верхом...

Азамат вспыхнул.

- А мой отец? - сказал он.

- Разве он никогда не уезжает?

- Правда...

- Согласен?..

- Согласен, - прошептал Азамат, бледный как смерть. - Когда же?

- В первый раз, как Казбич приедет сюда; он обещался пригнать десяток

баранов: остальное - мое дело. Смотри же, Азамат!

Вот они и сладили это дело... по правде сказать, нехорошее дело! Я

после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка

должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что,

по-ихнему, он все-таки ее муж, а что - Казбич разбойник, которого надо было

наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в то время

я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не

нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.

- Азамат! - сказал Григорий Александрович, - завтра Карагез в моих

руках; если нынче ночью Бэла не будет здесь, то не видать тебе коня...

- Хорошо! - сказал Азамат и поскакал в аул. Вечером Григорий

Александрович вооружился и выехал из крепости: как они сладили это дело, не

знаю, - только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек

седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова

окутана чадрой.

- А лошадь? - спросил я у штабс-капитана.

- Сейчас, сейчас. На другой день утром рано приехал Казбич и пригнал

десяток баранов на продажу. Привязав лошадь у забора, он вошел ко мне; я

попотчевал его чаем, потому что хотя разбойник он, а все-таки был моим

кунаком.6

Стали мы болтать о том, о сем: вдруг, смотрю, Казбич вздрогнул,

переменился в лице - и к окну; но окно, к несчастию, выходило на задворье.

- Что с тобой? - спросил я.

- Моя лошадь!.. лошадь!.. - сказал он, весь дрожа.

Точно, я услышал топот копыт: "Это, верно, какой-нибудь казак

приехал..."

- Нет! Урус яман, яман! - заревел он и опрометью бросился вон, как

дикий барс. В два прыжка он был уж на дворе; у ворот крепости часовой

загородил ему путь ружьем; он перескочил через ружье и кинулся бежать по

дороге... Вдали вилась пыль - Азамат скакал на лихом Карагезе; на бегу

Казбич выхватил из чехла ружье и выстрелил, с минуту он остался неподвижен,

пока не убедился, что дал промах; потом завизжал, ударил ружье о камень,

разбил его вдребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок... Вот

кругом него собрался народ из крепости - он никого не замечал; постояли,

потолковали и пошли назад; я велел возле его положить деньги за баранов - он

их не тронул, лежал себе ничком, как мертвый. Поверите ли, он так пролежал

до поздней ночи и целую ночь?.. Только на другое утро пришел в крепость и

стал просить, чтоб ему назвали похитителя. Часовой, который видел, как

Азамат отвязал коня и ускакал на нем, не почел за нужное скрывать. При этом

имени глаза Казбича засверкали, и он отправился в аул, где жил отец Азамата.

- Что ж отец?

- Да в том-то и штука, что его Казбич не нашел: он куда-то уезжал дней

на шесть, а то удалось ли бы Азамату увезти сестру?

А когда отец возвратился, то ни дочери, ни сына не было. Такой хитрец:

ведь смекнул, что не сносить ему головы, если б он попался. Так с тех пор и

пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную

голову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!..

Признаюсь, и на мою долю порядочно досталось. Как я только проведал,

что черкешенка у Григорья Александровича, то надел эполеты, шпагу и пошел к

нему.

Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а

другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок,

и ключа в замке не было. Я все это тотчас заметил... Я начал кашлять и

постукивать каблуками о порог, - только он притворялся, будто не слышит.

- Господин прапорщик! - сказал я как можно строже. - Разве вы не

видите, что я к вам пришел?

- Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? - отвечал он,

не приподнимаясь.

- Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан.

- Все равно. Не хотите ли чаю? Если б вы знали, какая мучит меня

забота!

- Я все знаю, - отвечал я, подошед к кровати.

- Тем лучше: я не в духе рассказывать.

- Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который я могу

отвечать...

- И полноте! что ж за беда? Ведь у нас давно все пополам.

- Что за шутки? Пожалуйте вашу шпагу!

- Митька, шпагу!..

Митька принес шпагу. Исполнив долг свой, сел я к нему на кровать и

сказал:

- Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо.

- Что нехорошо?

- Да то, что ты увез Бэлу... Уж эта мне бестия Азамат!.. Ну, признайся,

- сказал я ему.

- Да когда она мне нравится?..

Ну, что прикажете отвечать на это?.. Я стал в тупик. Однако ж после

некоторого молчания я ему сказал, что если отец станет ее требовать, то надо

будет отдать.

- Вовсе не надо!

- Да он узнает, что она здесь?

- А как он узнает?

Я опять стал в тупик.

- Послушайте, Максим Максимыч! - сказал Печорин, приподнявшись, - ведь

вы добрый человек, - а если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет или

продаст. Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте ее у меня, а

у себя мою шпагу...

- Да покажите мне ее, - сказал я.

- Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть;

сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как

дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за

нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет

принадлежать, кроме меня, - прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом

согласился... Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно

согласиться.

- А что? - спросил я у Максима Максимыча, - в самом ли деле он приучил

ее к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине?

- Помилуйте, отчего же с тоски по родине. Из крепости видны были те же

горы, что из аула, - а этим дикарям больше ничего не надобно. Да притом

Григорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь: первые дни она молча

гордо отталкивала подарки, которые тогда доставались духанщице и возбуждали

ее красноречие. Ах, подарки! чего не сделает женщина за цветную тряпичку!..

Ну, да это в сторону... Долго бился с нею Григорий Александрович; между тем

учился по-татарски, и она начинала понимать по-нашему. Мало-помалу она

приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и все грустила,

напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне становилось грустно,

когда слушал ее из соседней комнаты. Никогда не забуду одной сцены, шел я

мимо и заглянул в окно; Бэла сидела на лежанке, повесив голову на грудь, а

Григорий Александрович стоял перед нею.

- Послушай, моя пери, - говорил он, - ведь ты знаешь, что рано или

поздно ты должна быть моею, - отчего же только мучишь меня? Разве ты любишь

какого-нибудь чеченца? Если так, то я тебя сейчас отпущу домой. - Она

вздрогнула едва приметно и покачала головой. - Или, - продолжал он, - я тебе

совершенно ненавистен? - Она вздохнула. - Или твоя вера запрещает полюбить

меня? - Она побледнела и молчала. - Поверь мне. аллах для всех племен один и

тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить

мне взаимностью? - Она посмотрела ему пристально в лицо, как будто

пораженная этой новой мыслию; в глазах ее выразились недоверчивость и

желание убедиться. Что за глаза! они так и сверкали, будто два угля. -

Послушай, милая, добрая Бэла! - продолжал Печорин, - ты видишь, как я тебя

люблю; я все готов отдать, чтоб тебя развеселить: я хочу, чтоб ты была

счастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру. Скажи, ты будешь

веселей?

Она призадумалась, не спуская с него черных глаз своих, потом

улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял ее руку и стал

ее уговаривать, чтоб она его целовала; она слабо защищалась и только

повторяла: "Поджалуста, поджалуйста, не нада, не нада". Он стал настаивать;

она задрожала, заплакала.

- Я твоя пленница, - говорила она, - твоя раба; конечно ты можешь меня

принудить, - и опять слезы.

Григорий Александрович ударил себя в лоб кулаком и выскочил в другую

комнату. Я зашел к нему; он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперед.

- Что, батюшка? - сказал я ему.

- Дьявол, а не женщина! - отвечал он, - только я вам даю мое честное

слово, что она будет моя...

Я покачал головою.

- Хотите пари? - сказал он, - через неделю!

- Извольте!

Мы ударили по рукам и разошлись.

На другой день он тотчас же отправил нарочного в Кизляр за разными

покупками; привезено было множество разных персидских материй, всех не

перечесть.

- Как вы думаете, Максим Максимыч! - сказал он мне, показывая подарки,

- устоит ли азиатская красавица против такой батареи?

- Вы черкешенок не знаете, - отвечал я, - это совсем не то, что

грузинки или закавказские татарки, совсем не то. У них свои правила: они

иначе воспитаны. - Григорий Александрович улыбнулся и стал насвистывать

марш.

А ведь вышло, что я был прав: подарки подействовали только вполовину;

она стала ласковее, доверчивее - да и только; так что он решился на

последнее средство. Раз утром он велел оседлать лошадь, оделся по-черкесски,

вооружился и вошел к ней. "Бэла! - сказал он, - ты знаешь, как я тебя люблю.

Я решился тебя увезти, думая, что ты, когда узнаешь меня, полюбишь; я

ошибся: прощай! оставайся полной хозяйкой всего, что я имею; если хочешь,

вернись к отцу, - ты свободна. Я виноват перед тобой и должен наказать себя;

прощай, я еду - куда? почему я знаю? Авось недолго буду гоняться за пулей

или ударом шашки; тогда вспомни обо мне и прости меня". - Он отвернулся и

протянул ей руку на прощание. Она не взяла руки, молчала. Только стоя за

дверью, я мог в щель рассмотреть ее лицо: и мне стало жаль - такая

смертельная бледность покрыла это милое личико! Не слыша ответа, Печорин

сделал несколько шагов к двери; он дрожал - и сказать ли вам? я думаю, он в

состоянии был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя. Таков уж был

человек, бог его знает! Только едва он коснулся двери, как она вскочила,

зарыдала и бросилась ему на шею. Поверите ли? я, стоя за дверью, также

заплакал, то есть, знаете, не то чтобы заплакал, а так - глупость!..

Штабс-капитан замолчал.

- Да, признаюсь, - сказал он потом, теребя усы, - мне стало досадно,

что никогда ни одна женщина меня так не любила.

- И продолжительно было их счастье? - спросил я.

- Да, она нам призналась, что с того дня, как увидела Печорина, он

часто ей грезился во сне и что ни один мужчина никогда не производил на нее

такого впечатления. Да, они были счастливы!

- Как это скучно! - воскликнул я невольно. В самом деле, я ожидал

трагической развязки, и вдруг так неожиданно обмануть мои надежды!.. - Да

неужели, - продолжал я, - отец не догадался, что она у вас в крепости?

- То есть, кажется, он подозревал. Спустя несколько дней узнали мы, что

старик убит. Вот как это случилось...

Внимание мое пробудилось снова.

- Надо вам сказать, что Казбич вообразил, будто Азамат с согласия отца

украл у него лошадь, по крайней мере, я так полагаю. Вот он раз и дождался у

дороги версты три за аулом; старик возвращался из напрасных поисков за

дочерью; уздени его отстали, - это было в сумерки, - он ехал задумчиво

шагом, как вдруг Казбич, будто кошка, нырнул из-за куста, прыг сзади его на

лошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья - и был таков;

некоторые уздени все это видели с пригорка; они бросились догонять, только

не догнали.

- Он вознаградил себя за потерю коня и отомстил, - сказал я, чтоб

вызвать мнение моего собеседника.

- Конечно, по-ихнему, - сказал штабс-капитан, - он был совершенно прав.

Меня невольно поразила способность русского человека применяться к

обычаям тех народов, среди которых ему случается жить; не знаю, достойно

порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную

его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло

везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения.

Между тем чай был выпит; давно запряженные кони продрогли на снегу;

месяц бледнел на западе и готов уж был погрузиться в черные свои тучи,

висящие на дальних вершинах, как клочки разодранного занавеса; мы вышли из

сакли. Вопреки предсказанию моего спутника, погода прояснилась и обещала нам

тихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклоне

и одна за другою гасли по мере того, как бледноватый отблеск востока

разливался по темно-лиловому своду, озаряя постепенно крутые отлогости гор,

покрытые девственными снегами. Направо и налево чернели мрачные,

таинственные пропасти, и туманы, клубясь и извиваясь, как змеи, сползали

туда по морщинам соседних скал, будто чувствуя и пугаясь приближения дня.

Тихо было все на небе и на земле, как в сердце человека в минуту

утренней молитвы; только изредка набегал прохладный ветер с востока,

приподнимая гриву лошадей, покрытую инеем. Мы тронулись в путь; с трудом

пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли

пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил;

казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она

все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало

на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами

нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно

приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство

распространялось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так

высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий

общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все

приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была

некогда, и, верно, будет когда-нибудь опять. Тот, кому случалось, как мне,

&nbs

Читайте также:



©  Фонд "Русская Цивилизация", 2004 | Контакты