Главная  >  Культура   >  Литература   >  Поэзия   >  XX   >  Николай Гумилев


Н. С. Гумилев. Жизнь и личность. Часть 2

11 октября 2007, 76

Как отнесся Гумилев к февральской революции, мы не знаем. Может быть, с начавшимся развалом в армии было связано то, что он "отпросился" на фронт к союзникам и в мае 1917 года через Финляндию, Швецию и Норвегию уехал на Запад.

Как отнесся Гумилев к февральской революции, мы не знаем. Может быть, с начавшимся развалом в армии было связано то, что он "отпросился" на фронт к союзникам и в мае 1917 года через Финляндию, Швецию и Норвегию уехал на Запад. Повидимому, предполагалось, что он проследует на Салоникский фронт и будет причислен к экспедиционному корпусу генерала Франше д-Эспере, но он застрял в Париже. По дороге в Париж Гумилев пробыл некоторое время в Лондоне, где Б. В. Анреп, его петербургский знакомец и сотрудник "Аполлона", познакомил его с литературными кругами. Так, он возил его к лэди Оттолине Моррелл, которая жила в деревне и в доме которой часто собирались известные писатели, в том числе Д. X. Лоуренс и Олдус Хаксли.(7) В сохранившихся в лондонском архиве Гумилева записных книжках записан ряд литературных адресов, а также много названий книг - по английской и другим литературам - которые Гумилев собирался читать или приобрести. Записи эти отражают интерес Гумилева к восточным литературам, и возможно, что либо в это первое пребывание в Лондоне, либо в более длительное на обратном пути (между январем и апрелем 1918 года) он познакомился с известным английским переводчиком китайской поэзии, Артуром Уэли (Waley), служившим в Британском Музее. Переводами китайских поэтов Гумилев занялся в Париже. О жизни Гумилева в Париже, продолжавшейся шесть месяцев (с июля 1917 по январь 1918 года) мы знаем довольно мало. По словам известного художника М. Ф. Ларионова (в частном письме ко мне) самой большой страстью Гумилева в этот его парижский период была восточная поэзия, и он собирал все до нее касающееся. С Ларионовым и его женой, Н. С. Гончаровой, жившими в то время в Париже, Гумилев много общался, и принадлежащий мне сейчас лондонский альбом стихов Гумилева иллюстрирован их рисунками в красках (есть в нем и один рисунок Д. С. Стеллецкого). Вспоминая о пребывании Гумилева в Париже, М. Ф. Ларионов писал мне:

"Вообще он был непоседой. Париж знал хорошо и отличался удивительным умением ориентироваться. Половина наших разговоров проходила об Анненском и Жерар де Нервале. Имел странность в Тюильри садиться на бронзового льва, который одиноко скрыт в зелени в конце сада, почти у Лувра".

Из других русских знакомств Гумилева известно об его встречах с давно уже жившим заграницей поэтом К. Н. Льдовым (Розенблюмом), письмо которого к Гумилеву из Парижа в Лондон с вложенными в него стихами сохранилось среди бумаг, переданных мне Б. В. Анрепом.(8)>

Но хотя Ларионов говорит о восточной литературе, как главной страсти Гумилева в Париже, мы знаем и о другой его парижской страсти - о любви его к молодой Елене Д., полу-русской, полу-француженке, вышедшей потом замуж за американца. Об этой "любви несчастной Гумилева в год четвертый мировой войны", как он сам охарактеризовал ее, говорит целый цикл его стихов, записанных в альбом Елены Д., которую он называл своей "синей звездой", и напечатанных по тексту этого альбома - уже после его смерти - в сборнике "К синей звезде" (1923 Многие из этих стихотворений были записаны Гумилевым и в его лондонский альбом, иногда в новых вариантах.

Короткий заграничный период оказался творчески продуктивным в жизни Гумилева. Помимо стихов "к. синей звезде" и переводов восточных поэтов, составивших книгу "Фарфоровый павильон", Гумилев задумал и начал писать в Париже и продолжал в Лондоне свою "византийскую" трагедию "Отравленная туника". К этому же времени относится интересная неоконченная повесть "Веселые братья", хотя возможно, что работу над ней Гумилев начал еще в России. Может показаться странным, что в то время как и Швеция, и Норвегия, и Северное море, которые он видел проездом, навеяли ему стихотворения (эти стихотворения вошли в книгу "Костер", 1918), ни Париж ни Лондон, где он пробыл довольно долго, сами по себе не оставили следов в его поэзии, если не считать упоминаний парижских улиц в любовных стихах альбома "К синей звезде".

О военной службе Гумилева за это время, о том, в чем заключались его обязанности как офицера, известно очень мало. Я уже упоминал составленный Гумилевым меморандум о наборе добровольцев среди абиссинцев в армию союзников. Был ли представлен этот меморандум по назначению, то есть французскому верхов ному командованию или военному министерству, мы не знаем. Может быть, разыскания во французских военных архивах дадут ответ на этот вопрос. Гумилев во всяком случае считал себя специалистом по Абиссинии. Хотя Георгий Иванов, хорошо знавший Гумилева, в своих воспоминаниях о нем и говорит, что он отзывался об Африке презрительно и раз в ответ на вопрос, что испытал он, увидев впервые Сахару, ответил: "Я не заметил ее. Я сидел на верблюде и читал Ронсара", - этот ответ следует считать, пожалуй, рисовкой. Заметил Гумилев Сахару или не заметил, он воспел ее в длинном стихотворении и даже предсказал время, когда

... на мир наш зеленый и старый

Дико ринутся хищные стаи песков

Из пылающей юной Сахары.

Средиземное Море засыпят они,

И Париж, и Москву, и Афины,

И мы будем в небесные верить огни,

На верблюдах своих бедуины.

И когда наконец корабли марсиан

У земного окажутся шара,

То увидят сплошной, золотой океан

И дадут ему имя: Сахара.

Стихи Гумилева об Африке (в книге "Шатер") говорят о том колдовском очаровании, которое имел для него этот-материк - он называл его "исполинской грушей", висящей "на дереве древнем Евразии". Об Африке Гумилев вспоминал и в Париже в дни своего вынужденного бездействия там в 1917 году. Свою любовь к ней и свое знакомство с ней он решил использовать в интересах союзного дела. Отсюда - его записка об Абиссинии, в которой он сообщает данные о различных населяющих ее племенах и характеризуют их с точки зрения их военного потенциала. Эту записку читатель найдет в приложении к одному из последующих томов нашего собрания.

В приложении к настоящему очерку даются никогда ранее не печатавшиеся документы, проливающие некоторый свет на обстоятельства, при которых Гумилев в январе 1918 года покинул Париж и перебрался в Лондон. У него было, невидимому, серьезное намерение отправиться на месопотамский фронт и сражаться в английской армии. В Лондоне он запасся у некоего Арунделя дель Ре, который позднее был преподавателем итальянского языка в Оксфордском университете (я встречался с ним в бытность мою студентом там, но, к сожалению, и понятия не имел о том, что он знавал Гумилева), письмами к итальянским писателям и журналистам (в том числе к знаменитому Джованни Папини) - на случай, если ему придется по пути задержаться в Италии: письма эти сохранились в записных книжках в моем архиве. Возможно, что к отправке Гумилева на Ближний Восток встретились какие-то препятствия с английской стороны вследствие того, что к тому времени Россия выбыла из войны. При отъезде из Парижа Гумилев был обеспечен жалованьем по апрель 1918 года, а также средствами на возвращение в Россию. Думал ли он серьезно о том, чтобы остаться в Англии, мы не знаем. Едва ли, хотя в феврале 1918 года он, повидимому, сделал попытку приискать себе работу в Лон доне (см. об этом в документах, приложенных к настоящему очерку, II, 8). Из этой попытки, очевидно, ничего не вышло. Гумилев покинул Лондон в апреле 1918 года: среди его лондонских бумаг сохранился датированный 10 апреля счет за комнату, которую он занимал в скромной гостинице неподалеку от Британского Музея и теперешнего здания Лондонского университета, на Guilford Street Вернуться тогда в Россию можно было лишь кружным путем - через Мурманск:. В мае 198 года Гумилев уже был в революционном Петрограде.

В том же году состоялся его развод с А А. Ахматовой, а в следующем году он женился на Анне Николаевне Энгельгардт, дочери профессора-ориенталиста, которую С. К. Маковский охарактеризовал, как "хорошенькую, но умственно незначительную девушку". В 1920 году у Гумилевых, по словам А. А. Гумилевой, родилась дочь Елена. О ее судьбе, как и о судьбе ее матери, мне никогда не приходилось встречать никаких упоминаний. Что касается сына А. А. Ахматовой, то он в тридцатых годах стяжал себе репутацию талантливого молодого историка, причем специальностью своей он как будто выбрал историю Средней Азии. Позднее, при обстоятельствах до сих пор до конца не выясненных, он был арестован и сослан. Совсем недавно в журнале "Новый Мир" (1961, № 12) среди напечатанных там писем покойного А. А. Фадеева было напечатано и его обращение в советскую Главную военную прокуратуру, помеченное 2 марта 1956 года, то есть за два месяца до самоубийства Фадеева. Фадеев направлял :в прокуратуру письмо А. А. Ахматовой и просил "ускорить рассмотрение дела" ее сына, указывая, что "в справедливости его изоляции сомневаются известные круги научной и писательской интеллигенции". Свое обращение Фадеев заканчивал следующими словами:

При разбирательстве дела Л. Н. Гумилева необходимо также учесть, что (несмотря на то, что ему было всего 9 лет, когда его отца Н. Гумилева уже не стало) он, Лев Гумилев, как сын Н. Гумилева и А. Ахматовой всегда мог представить "удобный" материал для всех карьеристских и враждебных элементов для возведения на него любых обвинений.

Думаю, что есть полная возможность разобраться в его деле объективно.

Хотя к другим тут же напечатанным письмам неким С. Преображенским даны пояснительные комментарии, это в известном смысле беспримерное обращение Фадеева, которое он подписал своим званием депутата Верховного Совета СССР, оставлено без всякого пояснения. Известно, однако, что вскоре после этого Л. Н. Гумилев был освобожден из "изоляции" (как деликатно выразился Фадеев) и стал работать в азиатском отделе Эрмитажа. В 1960 году Институтом Востоковедения при Академии Наук СССР был выпущен солидный труд Л. Н. Гумилева по истории ранних гуннов ("Хунну: Средняя Азия в древние времена"). Но в 1961 г. заграницу дошли слухи (может быть, и неверные) о новом аресте Л. Н. Гумилева.

Вернувшись в Советскую Россию, Н. С. Гумилев окунулся в тогдашнюю горячечную литературную атмосферу революционного Петрограда. Как многие другие писатели, он стал вести занятия и читать лекции в Институте Истории Искусств и в разных возникших тогда студиях - в "Живом Слове", в студии Балтфлота, в Пролеткульте. Он принял также близкое участие в редакционной коллегии издательства "Всемирная Литература", основанного по почину М. Горького, и вместе с А. А. Блоком и М. Л. Лозинским стал одним из редакторов поэтической серии. Под его редакцией в 1919 году и позже были выпущены "Поэма о старом моряке" С. Кольриджа в его, Гумилева, переводе, "Баллады" Роберта Саути (предисловие и часть переводов принадлежали Гумилеву) и "Баллады о Робин Гуде" (часть переводов тоже принадлежала Гумилеву; предисловие было написано Горьким). В переводе Гумилева с его же коротким предисловием и введением ассириолога В. К. Шилейко, который стал вторым мужем А. А. Ахматовой, был выпущен также вавилонский эпос о Гильгамеше. Вместе с Ф. Д. Батюшковым и К. И. Чуковским Гумилев составил книгу о принципах художественного перевода. В 1918 году, вскоре после возвращения в Россию, он задумал переиздать некоторые из своих дореволюционных сборников стихов: появились новые, пересмотренные издания "Романтических цветов" и "Жемчугов"; были объявлены, но не вышли "Чужое небо" и "Колчан". В том же году вышел шестой сборник стихов Гумилева "Костер", содержавший стихи 1916-1917 гг., а также африканская поэма "Мик" и уже упоминавшийся "Фарфоровый павильон". Годы 1919 и 1920 были годами, когда издательская деятельность почти полностью приостановилась, а в 1921 году вышли два последних прижизненных сборника стихов Гумилева - "Шатер" (стихи об Африке) и "Огненный столп".(9)

Кроме того Гумилев активно участвовал и в литературной политике. Вместе с Н. Оцупом, Г. Ивановым и Г. Адамовичем он возродил Цех Поэтов, который должен был быть "беспартийным", не чисто акмеистским, но ряд поэтов отказался в него войти, а Ходасевич кончил тем, что ушел. Уход Ходасевича был отчасти связан с тем, что в петербургском отделении Всероссийского Союза Поэтов произошел переворот и на место Блока председателем был выбран Гумилев. В связи с этим много и весьма противоречиво писалось о враждебных отношениях между Гумилевым и Блоком в эти последние два года жизни обоих, но эта страница литературной истории до сих пор остается до конца не раскрытой, и касаться этого вопроса здесь не место.

Гумилев с самого начала не скрывал своего отрицательного отношения к большевицкому режиму. А. Я. Левинсон, встречавшийся с ним во "Всемирной Литературе", где их на два с лишком года объединил "общий. труд насаждения духовной культуры Запада на развалинах русской жизни", так вспоминал об этом времени в 1922 году:

Кто испытал "культурную" работу в Совдепии, знает всю горечь бесполезных усилий, всю обреченность борьбы с звериной враждой хозяев жизни, но все же этой великодушной иллюзией мы жили в эти годы, уповая, что Байрон и Флобер, проникающие в массы хотя бы во славу большевицкого "блеффа", плодотворно потрясут не одну душу. Я смог оценить тогда обширность знаний Гумилева в области европейской поэзии, необыкновенную напряженность и добротность его работы, а особенно его педагогический дар. "Студия Всемирной Литературы" была его главной кафедрой; здесь отчеканивал он правила своей поэтики, которой охотно придавал форму "заповедей"... В общественном нашем быту, ограниченном заседаниями редакции, он с чрезвычайной резкостью и бесстрашием отстаивал достоинство писателя. Мечтал даже во имя попранных наших прерогатив и неотъемлемых прав духа апеллировать ко всем писателям Запада; ждал оттуда спасения и защиты.

О политике он почти не говорил: раз навсегда с негодованием и брезгливостью отвергнутый режим как бы не существовал для него. (Разрядка моя. - Г. С.).

Едва ли правильно думать, как утверждали многие, что дело было в "наивном" и несколько старомодном, традиционном монархизме Гумилева. Отрицательное отношение к новому режиму было общим тогда для значительной части русского интеллигентного общества, и оно особенно усилилось после репрессий, последовавших за покушением на Ленина и убийством Урицкого, совершенным поэтом Леонидом Каннегиссером. Но многими тогда овладел и страх. Гумилева от многих отличали его мужество, его неустрашимость, его влечение к риску и тяга к действенности. Так же как неверно, думается, изображать Гумилева как наивного (или наивничающего) монархиста, так же неправильно думать, что в так называемый заговор Таганцева он оказался замешанным более или менее случайно. Нет оснований думать, что Гумилев вернулся весной 1918 года в Россию с сознательным намерением вложиться в контрреволюционную борьбу, но есть все основания полагать, что, будь он в России в конце 1917 года, он оказался бы в рядах Белого Движения. Точной роди Гумилева в Таганцевском деле мы не знаем, и о самом этом деле известно еще далеко недостаточно. Но мы знаем, что с одним из руководителей "заговора", профессором - государствоведом Н. И. Лазаревским, Гумилев был знаком еще до отъезда из России в 1917 году.

***

Прежде чем рассказать о трагическом завершении жизни Гумилева, приведем здесь из воспоминаний современников, хорошо знавших его, описания наружности Гумилева и впечатления, которое он производил на знакомившихся с ним. Они во многом совпадают, но каждое из них вносит и какую-то свою черточку и дополняет другие.

Н. А. Оцуп, бывший на восемь лет моложе Гумилева, относит свое первое воспоминание о Гумилеве к 1901 году (но если, как он пишет, Гумилев тогда уже учился в Царскосельской гимназии вместе со старшим братом Оцупа, это должно было быть не раньше 1903 года). Оцуп пишет:

И все же я Гумилева отлично запомнил, потому что более своеобразного лица не видел в Царском Селе ни тогда, ни после. Сильно удлиненная, как будто вытянутая вверх голова, косые глаза, тяжелые медлительные движения, и ко всему очень трудный выговор, - как не запомнить!

В другом месте, цитируя строчку Гумилева о себе из стихотворения "Память" ("Самый первый: некрасив и тонок") Оцуп писал: "Да, он был некрасив. Череп суженный кверху, как будто вытянутый щипцами акушера. Гумилев косил, чуть-чуть шепелявил..."

Невестка Гумилева, познакомившаяся с ним в 1909 году, так описывает его, подчеркивая скорее привлекательные, положительные черты:

Вышел ко мне молодой человек 22 лет, высокий, худощавый, очень гибкий, приветливый, с крупными чертами лица, с большими светло-синими, немного косившими глазами, с продолговатым овалом лица, с красивыми шатеновыми, гладко причесанными волосами, с чуть-чуть иронической улыбкой, с необыкновенно тонкими, красивыми белыми руками. Походка у него была мягкая, и корпус он держал чуть согнувши вперед. Одет он был элегантно.

Тогда же - может быть, немного раньше, в самом начале 1909 года - с Гумилевым познакомился С. К. Маковский. Вот - портрет, который он дает:

Юноша был тонок, строен, в элегантном университетском сюртуке, с очень высоким, темно-синим воротником (тогдашняя мода) и причесан на пробор тщательно. Но лицо его благообразием не отличалось: бесформенно-мягкий нос, толстоватые бледные губы и немного косящий взгляд (белые точеные руки я заметил не сразу). Портил его и недостаток речи: Николай Степанович плохо произносил некоторые буквы, как-то особенно заметно шепелявил...

к немного более, позднему времени относится первая встреча с Гумилевым г-жи Неведомской, которая дает очень красочную зарисовку поэта:

На веранду, где мы пили чай, Гумилев вошел из сада; на голове - феска лимонного цвета, на ногах - лимонные носки и сандалии и к этому русская рубашка... У него было очень необычное лицо: не то Би-Ба-Бо, не то Пьеро, не то монгол, а глаза и волосы светлые. Умные, пристальные глаза слегка косят. При этом подчеркнуто-церемонные манеры, а глаза и рот слегка усмехаются; чувствуется, что ему хочется созорничать и подшутить над его добрыми тетушками, над этим чаепитием с вареньем, с разговорами о погоде, об уборке хлебов и т. п.

К последним годам жизни Гумилева относятся воспоминания покойного В. Ф. Ходасевича и И. В. Одоевцевой. Ходасевич лишь вскользь говорит о наружности Гумилева в связи с впечатлением душевной молодости, которое тот произвел на него (они впервые встретились в 1918 году, но по-настоящему познакомились в 1920 году и одно время были соседями по комнатам в Доме Искусства):

Он был удивительно молод душой, а может быть и умом. Он всегда мне казался ребенком. Было что-то ребяческое в его под машинку стриженной голове, в его выправке, скорее гимназической, чем военной...

Ходасевич ярко нарисовал также картину появления Гумилева на одном вечере в тогдашнем голодном и холодном революционном Петрограде:

Боже мой, как одета эта толпа! Валенки, свитеры, потертые шубы, с которыми невозможно расстаться и в танцевальном зале. И вот, с подобающим опозданием, является Гумилев под руку с дамой, дрожащей от холода в черном платье с глубоким вырезом. Прямой и надменный во фраке, Гумилев проходит по залам. Он дрогнет от холода, но величественно и любезно раскланивается направо и налево. Беседует со знакомыми в светском тоне...

К тому же примерно времени относится воспоминание Ирины Одоевцевой, тогда начинающей поэтессы, впервые увидавшей Гумилева в студии "Живое Слово":

Высокий, узкоплечий, в оленьей дохе, с белым рисунком по подолу, колыхавшейся вокруг его длинных, худых ног. Ушастая оленья шапка и пестрый африканский портфель придавали ему еще более необыкновенный вид... Так вот он какой, Гумилев! Трудно представить себе более некрасивого, более особенного человека. Все в нем особенное и особенно некрасивое. Продолговатая, словно вытянутая вверх голова, с непомерно высоким плоским лбом. Волосы стриженные под машинку, неопределенного пегого цвета. Жидкие, будто молью травленные брови. Под тяжелыми веками совершенно плоские, косящие глаза. Пепельно-серый цвет лица, узкие, бледные губы. Улыбался он тоже совсем особенно. В улыбке его было что-то жалкое и в то же время лукавое. Что-то азиатское. От "идола металлического", с которым он сравнивал себя в стихах:

Я злюсь, как идол металлический

Среди фарфоровых игрушек.

Но улыбку его я увидела гораздо позже. В тот день он ни разу не улыбнулся...

***

Гумилев был арестован 3-го августа 1921 года, за четыре дня до смерти А. А. Блока. И В. Ф.Ходасевич, и Г. В. Иванов в своих воспоминаниях говорят, что в гибели Гумилева сыграл роль какой-то провокатор. По словам Ходасевича, этот провокатор был привезен из Москвы их общим другом, которого Ходасевич характеризует как человека большого таланта и большого легкомыслия, который "жил... как птица небесная, говорил - что Бог на душу положит" и к которому провокаторы и шпионы "так и льнули". Гумилеву "провокатор", называвший себя начинающим поэтом, молодой, приятный в обхождении, щедрый на подарки, очень понравился, и они стали часто видеться. Горький говорил потом, что показания этого человека фигурировали в гумилевском деле и что он был "подослан". Г. Иванов связывал провокатора с поездкой Гумилева в Крым летом 1921 года в поезде адмирала Немица и так описывал его: "Он был высок, тонок, с веселым взглядом и открытым юношеским лицом. Носил имя известной морской семьи и сам был моряком - был произведен в мичманы незадолго до революции. Вдобавок к этим располагающим свойствам, этот "приятный во всех отношениях" молодой человек писал стихи, очень недурно подражая Гумилеву". По словам Иванова, "провокатор был точно по заказу сделан, чтобы расположить к себе Гумилева". Хотя в рассказе. Иванова есть подробности, которых нет у Ходасевича, похоже, что речь идет об одном и том же человеке.

Ходасевич же оставил наиболее подробный и точный рассказ о последних часах, проведенных Гумилевым на свободе. Он писал в своих воспоминаниях:

В конце лета я стал собираться в деревню на отдых. В среду, 3-го августа, мне предстояло уехать. Вечером накануне отъезда пошел я проститься кое с кем из соседей по Дому Искусств. Уже часов в десять постучался к Гумилеву. Он был дома, отдыхал после лекции.

Мы были в хороших отношениях, но короткости между нами не было. И вот, как два с полови- ной года тому назад меня удивил слишком официальный прием со стороны Гумилева, так теперь я не знал, чему приписать необычайную живость, с которой он обрадовался моему приходу. Он выказал какую-то особую даже теплоту, ему как будто бы и вообще не свойственную. Мне нужно было еще зайти к баронессе В. И. Икскуль, жившей этажом ниже. Но каждый раз, когда я подымался уйти, Гумилев начинал упрашивать: "Посидите еще". Так я и не попал к Варваре Ивановне, просидев у Гумилева часов до двух ночи. Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Феодоровне и великих княжнах. Потом Гумилев стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго - "по крайней мере до девяноста лет". Он все повторял:

- Непременно до девяноста лет, уж никак не меньше.

До тех пор собирался написать кипу книг. Упрекал меня:

- Вот, мы однолетки с вами, а поглядите: я, право, на десять лет молочке. Это все потому, что я люблю молодежь. Я со своими студистками в жмурки играю - и сегодня играл.(10) И потому непременно проживу до девяноста лет, а вы через пять лет скиснете.

И он, хохоча, показывал мне, как через пять Лет я буду, сгорбившись, волочить ноги, и как он будет выступать "молодцом".

Прощаясь, я попросил разрешения принести ему на следующий день кое-какие вещи на сохранение. Когда на утро, в условленный час, я с вещами подошел к дверям Гумилева, мне на стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сообщил, что ночью Гумилева арестовали и увезли. Итак, я был последним, кто видел его на воле. В его преувеличенной радости моему приходу, должно быть, было предчувствие, что после меня он уже никого не увидит.

С рассказом Ходасевича расходится рассказ Георгия Иванова (в статье о Гумилеве в 6-й тетради "Возрождения", ноябрь-декабрь 1949 г.). По словам Иванова, Гумилев в день ареста вернулся домой около двух часов ночи, проведя весь вечер в студии, среди поэтической молодежи. Иванов ссылается на студистов, которые рассказывали, что в этот вечер Гумилев был особенно оживлен и хорошо настроен и потому так долго засиделся. Провожавшие Гумилева несколько барышень и молодых людей якобы видели автомобиль, ждавший у подъезда Дома Искусств, но никто не обратил на это внимания - в те дни, пишет Иванов, автомобили перестали быть "одновременно и диковиной и страшилищем". Из рассказа Иванова выходит, что это был автомобиль Чеки, а люди, приехавшие в нем, ждали Гумилева у него в комнате с ордером на обыск и арест.(11)

Н. Н. Берберова в частном письме к Б. А. Филиппову относит арест Гумилева к 4 августа и вспоминает, что 3-го августа она гуляла с Гумилевым по Петербургу до восьми часов вечера (они познакомились лишь за девять дней до того, когда Берберова была принята в кружок молодых поэтов "Звучащая Раковина", которым руководил Гумилев).

О том, что последовало за арестом, есть несколько рассказов, но все они из вторых или третьих рук. Георгий Иванов в уже упомянутой статье, ссылаясь на поэта-футуриста Сергея Боброва, которого он называет "полу-чекистом", и на настоящего чекиста, следователя петербургской Чеки Дзержибашева, рассказывает о том, как смело держал себя Гумилев на допросах и как мужественно он умер. Оцуп эти рассказы называет рассказами "таинственных очевидцев", прибавляя: "и без их свидетельства нам, друзьям покойного, было ясно, что Гумилев умер достойно своей славы мужественного и стойкого человека". Оцуп входил в группу четырех человек, которые, узнав об аресте Гумилева и о том, что его не выпускают, на похоронах Блока -сговорились идти в Чеку и просить о выпуске арестованного на поруки Академии Наук, "Всемирной Литературы" и других организаций, не очень "благонадежных", говорит Оцуп, но к которым в самую последнюю минуту прибавили и благонадежный Пролеткульт. В эту группу входили еще непременный секретарь Академии Наук С. Ф. Ольденбург, известный критик А. Л. Волынский и журналист Н. М. РОЛКОВЫССКИЙ. Они не только ничего не добились, но и ничего не узнали. Им сказали, что Гумилев арестован за "должностное преступление". Когда на это последовало замечание, что Гумилев ни на какой должности не состоял, председатель петербургской Чеки проявил, по словам Оцупа, неудовольствие, что с ним спорят, и сказал: "Пока ничего не могу сказать. Позвоните в среду. Во всяком случае ни один волос с головы Гумилева не упадет". В среду, когда Оцуп позвонил, ему ответили: "Ага, это по поводу Гумилева, завтра узнаете".(12) После этого Оцуп и молодой поэт Р.(13) бросились искать Гумилева по всем тюрьмам. На Шпалерной им сказали, что Гумилев ночью был взят на Гороховую. По словам Оцупа, в тот же вечер председатель Чеки на закрытом заседании Петербургского Совета сделал доклад о расстреле осужденных по делу Таганцева. Как дату расстрела Гумилева разные источники называют и 23, и 24, и 25, и 27 августа. Сообщение о "деле Таганцева" и список осужденных по нему и расстрелянных был напечатан в "Петроградской Правде" только 1-го сентября. Когда был приведен в исполнение приговор, в сообщении не было сказано, но дата постановления Петроградской Губернской Чрезвычайной Комиссии о расстреле была дана как 24 августа. Список расстрелянных "активных участников заговора в Петрограде" (в этой фразе заключалось указание на то, что заговором якобы руководили эмигранты в Финляндии и Париже)(14) содержал 61 имя. Об одном из трех лиц, возглавлявших комитет "Петроградской Боевой Организации", бывшем офицере Юрии Павловиче Германе, было сказано, что он оказал вооруженное сопротивление при аресте на границе Финляндии и был убит. Гумилев фигурировал в списке под №30, и о нем было сказано в этом длиннейшем официальном сообщении:

Гумилев Николай Степанович, 33 лет, б. дворянин, филолог, поэт, член коллегии "Изд-во Всемирная Литература", беспартийный, б. офицер. Участник Петроградской Боевой Организации, активно содействовал составлению прокламации контр-революционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получал от организации деньги на технические надобности.(15)

В числе расстрелянных было довольно много представителей интеллигенции (сенатор В. Н. Таганцев и его 26-летняя жена, профессор и сенатор Н. И. Лазаревский, кн. К. Д. Туманов, профессор-технолог М. М. Тихвинский, геолог В. М. Козловский, скульптор кн. С. А. Ухтомский и мн. др.). Но наряду с ними и с офицерами (главным образом морскими) было несколько матросов, по большей части участников кронштадтского восстания в том же году, крестьян, мещан и рабочих. В списке фигурировало 16 женщин; большая часть их обвинялась как активные соучастницы мужей. Но был и один случай, когда 25-летний участник заговора ("беспартийный, крестьянин, слесарь" - сказано было в официальном сообщении) был назван "прямым соучастником в делах жены".(16)

В воспоминаниях о Гумилеве не раз цитировалась фраза из письма его к жене из тюрьмы: "Не беспокойся обо мне. Я здоров, пишу стихи и играю в шахматы". Упоминалось также, что в тюрьме перед смертью Гумилев читал Гомера и Евангелие. Написанные Гумилевым в тюрьме стихи не дошли до нас. Они были вероятно конфискованы Чекой и, может быть - кто знает? - сохранились в архиве этого зловещего учреждения. И Гумилев - первый в истории русской литературы большой поэт, место погребения которого да- же неизвестно. Как сказала в своем стихотворении о нем Ирина Одоевцева:

И нет на его могиле

Ни холма, ни креста - ничего.

***

В сталинские времена физическая смерть расстрелянного поэта - не говоря уж о том, что о ней даже не сообщили бы - означала бы и его литературную смерть. В те времена это было не так, или не совсем так. В 1921-22 годах памяти Гумилева посвящались вечера, кружок "Звучащая Раковина" приготовил посвященный ему сборник стихов. В 1922 году выходили еще в России сборники стихов Гумилева и его переводы, в том числе посмертный сборник стихотворений с предисловием Г. Иванова, дополненный в 1923 году. В 1923 году вышел, также с предисловием Г. Иванова, сборник статей Гумилева "Письма о русской поэзии". В 1922 году драма Гумилева "Гондла" была поставлена на петроградской сцене. Она имела успех, и на первом представлении из публики стали кричать: "Автора! Автора!" После этого пьеса была снята с репертуара. Здесь не место говорить о влиянии Гумилева на ряд молодых послереволюционных поэтов (например, на Багрицкого, на Антокольского): об этом влиянии много и тогда и потом писалось в советской прессе. О влиянии акмеизма на советскую поэзию писал еще в 1927 году поэт Виссарион Саянов и даже в 1936 году об этом говорил известный критик-коммунист А. Селивановский, погибший в конце тридцатых годов при чистках оппозиции. С течением времени однако вокруг имени Гумилева образовалась завеса молчания. Но читатели и почитатели у него оставались. Стихи его распространялись в рукописи, заучивались наизусть; по его строкам, говоря словами поэта Николая Моршена, выросшего под советским режимом и оказавшегося в эмиграции во время войны, узнавали друг друга единоверцы. О восприятии Гумилева подсоветским читателем расскажет в одном из следующих томов нашего издания Б. А. Филиппов; я же ограничусь тем, что расскажу один известный мне лично случай и сказку немного о появившихся в самое последнее время признаках возможной реабилитации Гумилева, как поэта, в СССР.

В 1956 году один мой знакомый, оказавшийся в Москве, бродя среди лотков букинистов, спрашивал нет ли у них на продажу стихов Гумилева. Один букинист предложил ему единственный сборник, который у него был - "Фарфоровый павильон". На вопрос моего знакомого о цене ответ был: "70 рублей" (то есть около семи долларов). Мой знакомый заметил, что это дороговато именно за этот сборник. В это время над ухом его, "из публики", раздался басовитый голос: "За Гумилева ничто не дорого!"

В самое последнее время имя Гумилева стало снова упоминаться в советской печати. В "Литературной Газете" в феврале 1962 года известный критик В. Перцов писал о том, что у многих молодых советских поэтов "последнего призыва" чувствуется "обостренное внимание к творчеству таких поэтов, как Иннокентий Анненский, О. Мандельштам, Н. Гумилев". Упоминая о том, что советский читатель недавно получил стихи Марины Цветаевой (а Анненского он получил еще до того), советский критик как бы намекал, что теперь очередь за Мандельштамом и Гумилевым. Другой, не менее известный советский критик, Корнелий Зелинский, в прошлом сам принадлежавший к поэтическому авангарду, в статье, пока что напечатанной, правда, только в иностранном издании, называл Гумилева прекрасным поэтом и проводил параллель между ним, участником контрреволюционного заговора, и французским поэтом Андрэ Шенье, гильотинированным якобинцами. В этих словах тоже можно было усмотреть намек на то, что пора снять запрет с Гумилева.

Март 1962 г.

Глеб Струве
Читайте также:



©  Фонд "Русская Цивилизация", 2004 | Контакты