Главная  >  Культура   >  Литература   >  Поэзия   >  Поэзия XIX века   >  Пушкин Александр Сергеевич


Пророческое призвание Пушкина

11 октября 2007, 178

Отпадают все временные, условные, чисто человеческие мерила; все меньше смущает нас то, что мешало некоторым современникам его видеть его пророческое призвание, постигать священную силу его вдохновения, верить, что это вдохновение исходило от Бога.

Движимые глубокою потребностью духа, чувствами благодарности, верности и славы, собираются ныне русские люди, - люди русского сердца и русского языка, где бы они ни обретались, - в эти дни вековой смертной годовщины их великого поэта, у его духовного алтаря, чтобы высказать самим себе и перед всем человечеством, его словами и в его образах свой национальный символ веры. И, прежде всего, - чтобы возблагодарить Господа, даровавшего им этого поэта и мудреца, за милость, за радость, за непреходящее светлое откровение о русском духовном естестве и за великое обетование русского будущего.

Не для того сходимся мы, чтобы "вспомнить" или "помянуть" Пушкина так, как если бы бывали времена забвения и утраты... Но для того, чтобы засвидетельствовать и себе и ему, чей светлый дух незримо присутствует здесь своим сиянием, - что все, что он создал прекрасного, вошло в самую сущность русской души и живет в каждом из нас; что мы неотрывны от него так, как он неотрывен от России; что мы проверяем себя его видением и его суждениями; что мы по нему учимся видеть Россию, постигать ее сущность и ее судьбы; что мы бываем счастливы, когда можем подумать его мыслями и выразить свои чувства его словами; что его творения стали лучшей школой русского художества и русского духа; что вещие слова, прозвучавшие 50 лет тому назад "Пушкин - наше всё" [1], верны и ныне и не угаснут в круговращении времен и событий...

Сто лет прошло с тех пор, как "свинец смертельный / Поэту сердце растерзал" (Тютчев).

Сто лет Россия жила, боролась, творила и страдала без него, но после него, им постигнутая, им воспетая, им озаренная и окрыленная. И чем дальше мы отходим от него, тем величавее, тем таинственнее, тем чудеснее рисуется перед нами его образ, его творческое обличие, подобно великой горе, не умаляющейся, но возносящейся к небу по мере удаления от нее. И хочется сказать ему его же словами о Казбеке:

Высоко над семьею гор,

Казбек, твой царственный шатер

Сияет вечными лучами...

В этом обнаруживается таинственная власть духа: все дальше мы отходим от него во времени, и все ближе, все существеннее, все понятнее, все чище мы видим его дух. Отпадают все временные, условные, чисто человеческие мерила; все меньше смущает нас то, что мешало некоторым современникам его видеть его пророческое призвание, постигать священную силу его вдохновения, верить, что это вдохновение исходило от Бога. И все те священные слова, которые произносил сам Пушкин, говоря о поэзии вообще и о своей поэзии в частности, мы уже не переживаем как выражения условные, "аллегорические", как поэтические олицетворения или преувеличения. Пусть иные из этих слов звучат языческим происхождением: "Аполлон", "муза"; или - поэтическим иносказанием: "алтарь", "жрецы", "жертва"... Мы уже знаем и верим, что на этом алтаре действительно горел "священный огонь"; что этот "небом избранный певец" действительно был рожден "для вдохновенья, для звуков сладких и молитв"; что к этому пророку действительно "воззвал Божий глас"; и что до его "чуткого слуха" действительно "касался Божественный глагол", - не в смысле поэтических преувеличений или языческих аллегорий, а в порядке истинного откровения, нашего, нашего верою веруемого и зримого Господа...

Прошло сто лет с тех пор, как человеческие страсти в человеческих муках увели его из жизни, - и мы научились верно и твердо воспринимать его вдохновенность, как Боговдохновенность. Мы с трепетным сердцем слышим, как Тютчев говорит ему в день смерти:

Ты был богов орган живой...

и понимаем это так: "ты был живым органом Господа, Творца всяческих"... Мы вместе с Гоголем утверждаем, что он "видел всякий высокий предмет в его законном соприкосновении с верховным источником лиризма - Богом"; что он "заботился только о том, чтобы сказать людям: "смотрите, как прекрасно Божие творение..."; что он владел, как, может быть, никто, - "теми густыми и крепкими струнами славянской природы, от которых проходит тайный ужас и содрогание по всему составу человека", ибо лиризм этих струн возносится именно к Богу; что он, как, может быть, никто, обладал способностью исторгать "изо всего" ту огненную "искру, которая присутствует во всяком творении Бога" [2]...

Мы вместе с Языковым признаем поэзию Пушкина истинным "священнодействием". Мы вместе с князем Вяземским готовы сказать ему:

<...> Жрец духовный,

Дум и творчества залог -

Пламень чистый и верховный -

Ты в душе своей сберег.

Все ясней, все безмятежней

Разливался свет в тебе.

Вместе с Баратынским мы именуем его "наставником" и "пророком". И вместе с Достоевским мы считаем его "великим и непонятым еще предвозвестителем".

И мы не только не придаем значения пересудам некоторых современников его о нем, о его страстных проявлениях, о его кипении и порывах; но еще с любовью собираем и бережно храним пылинки того праха, который вился солнечным столбом за вихрем пушкинского гения. Нам все здесь мило, и дорого, и символически поучительно. Ибо мы хорошо знаем, что всякое движение на земле поднимает "пыль"; что ничто великое на земле невозможно вне страсти; что свят и совершенен только один Господь; и что одна из величайших радостей в жизни состоит в том, чтобы найти отпечаток гения в земном прахе и чтобы увидеть, узнать в пламени человеческой страсти - очищающий ее огонь божественного вдохновения.

Мы говорим не о церковной "святости" нашего великого поэта, а о его пророческой силе и о божественной окрыленности его творчества.

И пусть педанты целомудрия и воздержности, которых всегда оказывается достаточно, помнят слова Спасителя о той "безгрешности", которая необходима для осуждающего камнеметания. И еще пусть знают они, что сам поэт, столь строго, столь нещадно судивший самого себя:

И меж детей ничтожных мира

Быть может всех ничтожней он

- столь глубоко познавший

Змеи сердечной угрызенья...

- столь подлинно описавший таинство одинокого покаяния перед лицом Божиим:

И, с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу, и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю..., -

предвидел и "суд глупца, и смех толпы холодной", и осужденья лицемеров и ханжей, когда писал в 1825 году по поводу утраты записок Байрона: "Толпа жадно читает исповеди, записки и т.д., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могучего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок не так, как вы, иначе..."

Да, иначе! Иначе потому, что великий человек знает те часы парения и полета, когда душа его трепещет, как "пробудившийся орел"; когда он бежит - и

дикий, и суровый,

И звуков, и смятенья полн,

На берега пустынных волн,

В широкошумные дубровы...

Он знает хорошо те священные часы, когда "шестикрылый Серафим" отверзает ему зрение и слух, так, чтобы он внял - и

<...> неба содроганье,

И горний Ангелов полет,

И гад морских подводный ход,

И дольней лозы прозябанье,

когда обновляется его язык к мудрости, а сердце к огненному пыланию, и дается ему, "исполненному волею Божиею", "глаголом жечь сердца людей".

Отсюда его пророческая сила, отсюда божественная окрыленность его творчества... Ибо страсти его знают не только личногрешное кипение, но пламя божественной купины; а душа его знает не только "хладный сон", но и трепетное пробуждение, и то таинственное бодрствование и трезвение при созерцании сокровенной от других сущности вещей, которое дается только Духом Божиим духу человеческому...

Вот почему мы, русские люди, уже научились и должны научиться до конца и навсегда - подходить к Пушкину не от деталей его эмпирической жизни и не от анекдотов о нем, но от главного и священного в его личности, от вечного в его творчестве, от его купины неопалимой, от его пророческой очевидности, от тех божественных искр, которые посылали ему навстречу все вещи и все события, от того глубинного пения, которым все на свете отвечало его зову и слуху; словом - от того духовного акта, которым русский Пушкин созерцал и творил Россию, и от тех духовных содержаний, которые он усмотрел в русской жизни, в русской истории и в русской душе, и которыми он утвердил наше национальное бытие. Мы должны изучать и любить нашего дивного поэта, исходя от его призвания, от его служения, от его идеи. И тогда только мы сумеем любовно постигнуть и его жизненный путь, во всех его порывах, блужданиях и вихрях, - ибо мы убедимся, что храм, только что покинутый Божеством, остается храмом, в который Божество возвратится в следующий и во многие следующие часы, и что о жилище Божием позволительно говорить только с благоговейною любовью.

И вот, первое, что мы должны сказать и утвердить о нем, это его русскость, его неотделимость от России, его насыщенность Россией.

Пушкин был живым средоточием русского духа, его истории, его путей, его проблем, его здоровых сил и его больных узлов. Это надо понимать - и исторически, и метафизически.

Но, высказывая это, я не только не имею в виду подтвердить воззрение, высказанное Достоевским в его известной речи, а хотел бы по существу не принять его, отмежеваться от него.

Достоевский, признавая за Пушкиным способность к изумительной "всемирной отзывчивости", к "перевоплощению в чужую национальность", к "перевоплощению, почти совершенному, в дух чужих народов", усматривал самую сущность и призвание русского народа в этой "всечеловечности"... "Что такое сила духа русской народности, - восклицал он, - как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности?" "Русская душа" есть "всеединящая", "всеприемлющая" душа. Она "наиболее способна вместить в себе идею всечеловеческого единения!" "Назначение русского человека есть, бесспорно, всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов...) стать братом всех людей, всечеловеком..." "Для настоящего русского Европа и удел всего великого арийского племени так же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силою 6ратства"<...> Итак: "стать настоящим русским" значит "стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательно слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону!"

Согласно этому и русскость Пушкина сводилась у Достоевского к этой всемирной отзывчивости, перевоплощаемости в иностранное, ко всечеловечности, всепримирению и воссоединению; да, может быть, еще к выделению "положительных" человеческих образов из среды русского народа.

Однако, на самом деле, - русскость Пушкина не определяется этим и не исчерпывается.

Всемирная отзывчивость и способность к художественному отождествлению действительно присуща Пушкину, как гениальному поэту, и, притом, русскому поэту, в высокой, в величайшей степени. Но эта отзывчивость гораздо шире, чем состав "других народов": она связывает поэта со всей вселенной. И с миром Ангелов, и с миром демонов, - то "искушающих Провидение" "неистощимой клеветою", то кружащихся в "мутной месяца игре" "средь неведомых равнин", то впервые смутно познающих "жар невольного умиленья" при виде поникшего Ангела, сияющего "у врат Эдема". Эта сила художественного отождествления связывает поэта, далее - со всею природою: и с ночными звездами, и с выпавшим снегом, и с морем, и с обвалом, и с душою встревоженного коня, и с лесным зверем, и с гремящим громом, и с анчаром пустыни; словом - со всем внешним миром. И, конечно, прежде всего и больше всего - со всеми положительными, творчески созданными и накопленными сокровищами духа своего собственного народа.

Ибо "мир" - не есть только человеческий мир других народов. Он есть - и сверхчеловеческий мир божественных и адских обстояний, и еще не человеческий мир природных тайн, и человеческий мир родного народа. Все эти великие источники духовного опыта даются каждому народу исконно, непосредственно и неограниченно: а другим народам даются лишь скудно, условно, опосредствованно, издали. Познать их нелегко. Повторять их не надо, невозможно, нелепо. Заимствовать у них можно только в крайности и с великой осторожностью... И что за плачевная участь была бы у того народа, главное призвание которого состояло бы не в самостоятельном созерцании и самобытном творчестве, а в вечном перевоплощении в чужую национальность, в целении чужой тоски, в примирении чужих противоречий, в созидании чужого единения?! Какая судьба постигнет русский народ, если ему Европа и "арийское племя" в самом деле будут столь же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли?!

Тот, кто хочет быть "братом" других народов, должен сам сначала стать и быть, - творчески, самобытно, самостоятельно: созерцать Бога и дела Его, растить свой дух, крепить и воспитывать инстинкт своего национального самосохранения, по-своему трудиться, строить, властвовать, петь и молиться. Настоящий русский есть прежде всего русский, и лишь в меру своей содержательной, качественной, субстанциальной русскости он может оказаться и "сверхнационально" и "братски" настроенным "всечеловеком". И это относится не только к русскому народу, но и ко всем другим: национально безликий "всечеловек" и "всенарод" не может ничего сказать другим людям и народам. Да и никто из наших великих, - ни Ломоносов, ни Державин, ни Пушкин, ни сам Достоевский - практически никогда не жили иностранными, инородными отображениями, тенями чужих созданий, никогда сами не ходили и нас не водили побираться под европейскими окнами, выпрашивая себе на духовную бедность крохи со стола богатых...

Не будем же наивны и скажем себе ясно и определительно: заимствование и подражание есть дело не "гениального перевоплощения", а беспочвенности и бессилия. И подобно тому, как Шекспир в "Юлии Цезаре" остается гениальным англичанином; а Гете в "Ифигении" говорит, как гениальный германец; и Дон Жуан Байрона никогда не был испанцем, - так и у гениального Пушкина: и Скупой рыцарь, и Анджело, и Сальери, и Жуан, и всё, по имени чужестранное или по обличию "напоминающее" Европу, - есть русское, национальное, гениально-творческое видение, узренное в просторах общечеловеческой тематики. Ибо гений творит из глубины национального духовного опыта, творит, а не заимствует и не подражает. За иноземными именами, костюмами и всяческими "сходствами" парит, цветет, страдает и ликует национальный дух народа. И если он, гениальный поэт, перевоплощается во что-нибудь, то не в дух других народов, а лишь в художественные предметы, быть может до него узренные и по своему воплощенные другими народами, но общие всем векам и доступные всем народам.

Вот почему, утверждая русскость Пушкина, я имею в виду не гениальную обращенность его к другим народам, а самостоятельное, самобытное, положительное творчество его, которое было русским и национальным.

Пушкин есть чудеснейшее, целостное и победное цветение русскости. Это первое, что должно быть утверждено навсегда.

Рожденный в переходную эпоху, через 37 лет после государственного освобождения дворянства, ушедший из жизни за 24 года до социально-экономического и правового освобождения крестьянства, Пушкин возглавляет собою творческое цветение русского культурного общества, еще не протрезвившегося от дворянского бунтарства, но уже подготовляющего свои силы к отмене крепостного права и к созданию единой России,

Пушкин стоит на великом переломе, на гребне исторического перевала. Россия заканчивает собирание своих территориальных и многонациональных сил, но еще не расцвела духовно: еще не освободила себя социально и хозяйственно, еще не развернула целиком своего культурно-творческого акта, еще не раскрыла красоты и мощи своего языка, еще не увидела ни своего национального лика, ни своего безгранично свободного духовного горизонта. Русская интеллигенция еще не родилась на свет, а уже литературно западничает и учится у французов революционным заговорам. Русское дворянство еще не успело приступить к своей самостоятельной, культурно-государственной миссии; оно еще не имеет ни зрелой идеи, ни опыта, а от XVIII века оно уже унаследовало преступную привычку терроризовать своих государей дворцовыми переворотами. Оно еще не образовало своего разума, а уже начинает утрачивать свою веру и с радостью готово брать "уроки чистого афеизма" у доморощенных или заезжих вольтерианцев. Оно еще не опомнилось от Пугачева, а уже начинает забывать впечатления от этого кровавого погрома, этого недавнего отголоска исторической татарщины. Оно еще не срослось в великое национальное единство с простонародным крестьянским океаном; оно еще не научилось чтить в простолюдине русский дух и русскую мудрость и воспитывать в нем русский национальный инстинкт; оно еще крепко в своем крепостническом укладе, - а уже начинает в лице декабристов носиться с идеей безземельного освобождения крестьян, не помышляя о том, что крестьянин без земли станет беспочвенным наемником, порабощенным и вечно бунтующим пролетарием. Русское либерально-революционное дворянство того времени принимало себя за "соль земли" и потому мечтало об ограничении прав монарха, неограниченные права которого тогда как раз сосредоточивались, подготовляясь к сверхсословным и сверхклассовым реформам; дворянство не видело, что великие народолюбивые преобразования, назревавшие в России, могли быть осуществлены только полновластным главой государства и верной, культурной интеллигенцией; оно не понимало, что России необходимо мудрое, государственное строительство и подготовка к нему, а не сеяние революционного ветра, не разложение основ национального бытия; оно не разумело, что воспитание народа требует доверчивого изучения его духовных сил, а не сословных заговоров против государя...

Россия стояла на великом историческом распутье, загроможденная нерешенными задачами и ни к чему внутренне не готовая, когда ей был послан прозорливый и свершающий гений Пушкина, - Пушкина-пророка и мыслителя, поэта и национального воспитателя, историка и государственного мужа. Пушкину даны были духовные силы в исторически единственном сочетании. Он был тем, чем хотели быть многие из гениальных людей Запада. Ему был дан поэтический дар, восхитительной, кипучей, импровизаторской легкости; классическое чувство меры и неошибающийся художественный вкус; сила острого, быстрого, ясного, прозорливого, глубокого ума и справедливого суждения, о котором Гоголь как-то выразился: "если сам Пушкин думал так, то уже верно, это сущая истина..." Пушкин отличался изумительной прямотой, благородной простотой, чудесной искренностью, неповторимым сочетанием доброты и рыцарственной мужественности. Он глубоко чувствовал свой народ, его душу, его историю, его миф, его государственный инстинкт. И при всем том он обладал той вдохновенной свободой души, которая умеет искать новые пути, не считаясь с запретами и препонами, которая иногда превращала его по внешней видимости в "беззаконную комету в кругу расчисленном светил", но которая по существу подобала его гению и была необходима его пророческому призванию.

А призвание его состояло в том, чтобы принять душу русского человека во всей ее глубине, во всем ее объеме и оформить, прекрасно оформить ее, а вместе с нею - и Россию. Таково было великое задание Пушкина: принять русскую душу во всех ее исторически и национально сложившихся трудностях, узлах и страстях; и найти, выносить, выстрадать, осуществить и показать всей России - достойный ее творческий путь, преодолевающий эти трудности, развязывающий эти узлы, вдохновенно облагораживающий и оформляющий эти страсти.

Древняя философия называла мир в его великом объеме - "макрокосмом", а мир, представленный в малой ячейке, - "микрокосмом". И вот, русский макрокосм должен был найти себе в лице Пушкина некий целостный и гениальный микрокосм, которому надлежало включить в себя все величие, все силы и богатства русской души, ее дары и ее таланты, и, в то же время, - все ее соблазны и опасности, всю необузданность ее темперамента, все исторически возникшие недостатки и заблуждения; и все это - пережечь, перекалить, переплавить в огне гениального вдохновения: из душевного хаоса создать душевный космос и показать русскому человеку к чему он призван, что он может, что в нем заложено, чего он бессознательно ищет, какие глубины дремлют в нем, какие высоты зовут его, какою духовною мудростью и художественною красотою он повинен себе и другим народам и, прежде всего, конечно - своему Всеблагому Творцу и Создателю.

Пушкину была дана русская страсть, чтобы он показал, сколь чиста, победна и значительна она может быть и бывает, когда она предается боговдохновенным путям. Пушкину был дан русский ум, чтобы он показал, к какой безошибочной предметности, к какой сверкающей очевидности он бывает способен, когда он несом сосредоточенным созерцанием, благородною волею и всевнемлющей, всеотверстой, духовно свободной душой...

Но в то же время Пушкин должен был быть и сыном своего века и сыном своего поколения. Он должен был принять в себя все отрицательные черты, струи и тяготения своей эпохи, все опасности и соблазны русского интеллигентского миросозерцания, - не для того, чтобы утвердить и оправдать их, а для того, чтобы одолеть их и показать русской интеллигенции, как их можно и должно побеждать.

В то время Еврода переживала эпоху утверждающегося религиозного сомнения и отрицания, эпоху философски оформляющегося безбожия и пессимизма, поэтически распускающегося богоборчества и кощунственного эротизма. Французские энциклопедисты и Вольтер, Байрон и Парни привлекали умы русской интеллигенции. Потомственно и преемственно начинает с них и Пушкин, с тем чтобы преодолеть их дух. Опустошительное действие этого духа описано им в его ранней элегии "Безверие" (1817) и позднее, со скорбной иронией, в стихотворении "Демон" (1823). Творческое бесплодие этого духа было разоблачено и приговорено в "Евгении Онегине" (1822-1831). Из восьми глав этого "романа в стихах" не было закончено и четыре, когда в апреле 1825 года, в годовщину смерти Байрона, Пушкин, еще не уверовав всей душой, как это было в последние годы его жизни, заказывает обедню "за упокой раба Божия боярина Георгия", т.е. Байрона, и вынутую просвиру пересылает своему брату Льву Сергеевичу, - поступок столь же религиозный, сколь и жизненно-символический. В 1827 году он записывает о Байроне формулы безошибочной меткости, духовного и художественного преодоления. А еще через несколько лет он пригвождает мимоходом и энциклопедистов, и Вольтера, - прозорливым и точным словом:

...Циник поседелый,

Умов и моды вождь пронырливый и смелый <...>

(К Вельможе, 1830)

Впоследствии близкие друзья его, Плетнев и князь Вяземский, отмечали его высокорелигиозное настроение: "В последние годы жизни своей, - пишет Вяземский, - он имел сильное религиозное чувство: читал и любил читать Евангелие, был проникнут красотою многих молитв, знал их наизусть и часто твердил их..."

В то время Европа переживала великое потрясение французской революция, заразившей души других народов, но не изжившейся у них в кровавых бурях. Русская интеллигенция вослед за Западом бредила свободой, равенством и революцией. За убиением французского короля последовало цареубийство в России. Восстание казалось чем-то спасительным и доблестным.

Пушкин приобщается к этому недугу, чтобы одолеть его. Достаточно вспомнить его ранние создания "Вольность" (1819), "В.Л.Давыдову" (1821), "Кинжал" (1821) и другие. Но я тогда уже он постиг своим благородным сердцем и выговорил, что цареубийство есть дело "вероломное", "преступное" и "бесславное"; что рабство должно пасть именно "по манию царя" ("Деревня", 1819); что верный исход не в беззаконии, а в том, чтобы "свободною душой закон боготворить" (там же). Прошло шесть лет, и в судьбе Андрэ Шенье Пушкин силою своего ясновидящего воображенья постиг природу революции, ее отвратительное лицо и ее закономерный ход, и выговорил все это с суровой ясностью, как вечный приговор ("Андрей Шенье", 1825). И когда с 1825 года началось его сближение с императором Николаем Павловичем, оценившим и его гениальный поэтический дар, и его изумительный ум, и его благородную, храбрую прямоту, - когда две рыцарственные натуры узнали друг друга и поверили друг другу, - то это было со стороны Пушкина не "изменой" прошлому, а вдохновенным шагом зрелого и мудрого мыслителя. В эти часы их первого свидания в Николаевском дворце Московского Кремля - был символически заложен первый камень великих реформ императора Александра Второго... И каким безошибочным предвидением звучат эти пушкинские слова, начертанные поэтом после изучения истории пугачевского бунта: "Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка - полушка, да и своя шейка - копейка".

Так совершал Пушкин свой духовно-жизненный путь: от разочарованного безверия - к вере и молитве; от революционного бунтарства - к свободной лояльности и мудрой государственности; от мечтательного поклонения свободе - к органическому консерватизму; от юношеского многолюбия - к культу семейного очага. История его личного развития раскрывается перед нами, как постановка и разрешение основных проблем всероссийского духовного бытия и русской судьбы. Пушкин всю жизнь неутомимо искал и учился. Именно поэтому он призван был учить и вести . И то, что он находил, он находил не отвлеченным только размышлением, а своим собственным бытием. Он сам был и становился тем, чем он "учил" быть. Он учил, не уча и не желая учить, а становясь и воплощая.

То, что его вело, была любовь к России, страстное и радостное углубление в русскую стихию, в русское прошлое, в русскую душу, в русскую простонародную жизнь. Созерцая Россию, он ничего не идеализировал и не преувеличивал. От сентиментальной фальши позднейших народников он был совершенно свободен. Ведь это он в своем раннем стихотворении "Деревня" писал:

Везде невежества губительный позор...

Здесь барство дикое, без чувства, без закона...

Здесь рабство тощее влачится по браздам...

Это он поставил эпиграфом ко второй главе "Евгения Онегина" горациевский вздох "О, rus", - т.е. "О, деревня!", и перевел по-русски "О, Русь!", - т.е. приравнял Россию к великой деревне. Это он в минуту гнева или протеста против своего изгнания восклицал: "Святая Русь мне становится невтерпеж" (1824); "я, конечно, презираю Отечество мое с головы до ног" (1826); "черт догадал меня родиться в России с душою и талантом" (1836). Это он написал (1823):

Паситесь, мирные народы!

Вас не пробудит чести клич.

К чему стадам дары свободы?

Их должно резать или стричь.

Наследство их из рода в роды

Ярмо с гремушками да бич.

Словом, Пушкин не идеализировал русский строй и русский быт. Но, имея русскую душу, он из самой глубины ее начал вслушиваться в душу русского народа и узнавать ее глубину в себе, а свою глубину в ней. Для этого он имел две возможности: непосредственное общение с народом и изучение русской истории.

Пушкин черпал силу и мудрость, припадая к своей земле, приникая ко всем проявлениям русского простонародного духа и проникая через них к самой субстанции его.

Сказки, которые он слушал у няни Арины Родионовны, имели для него тот же смысл, как и пение стихов о Лазаре вместе с монастырскими нищими [3] Он здоровался за руку с крепостными и вступал с ними в долгие беседы. Он шел в хоровод, слушал песни, записывал их и сам плясал вместе с девушками и парнями. Он никогда не пропускал Пасхальной заутрени и всегда звал друзей "услышать голос русского народа" (в ответ на христосование священника). Он едет в Нижний, Казань, Оренбург, по казачьим станицам, и в личных беседах собирает воспоминания старожилов о Пугачеве. Всегда и всюду он впитывает в себя живую Россию и напитывается ее живою субстанцией. Мало того: он входит в быт русских народов, которых он воспринимает не как инородцев в России, а как русские народы. Он перенимает их обычаи, вслушивается в их говор. Он художественно облекается в них и, со всей своей непосредственностью, переодевается в их одежды. Современники видели его во всевозможных костюмах, и притом не в маскарадах, а нередко на улицах, на больших дорогах, дома и в гостях: в русском крестьянском, нищенско-странническом, в турецком, греческом, цыганском, еврейском, сербском, молдаванском, бухарском, черкесском и даже в самоедском "ергаке". Братски, любовно принял он в себя русскую многонациональную стихию во всем ее разнообразии и знал это сам, и выговорил это, как бы в форме "эпитафии":

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой

И назовет меня всяк сущий в ней язык,

И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой

Тунгус, и друг степей калмык.

А второй путь его был - изучение русской истории. Он принял ее всю, насколько она была тогда доступна и известна, и всегда стремился к ее первоисточникам. Его суждения о "Слове о полку Игореве" были не только самостоятельны, расходясь с суждениями тогдашней профессуры (Каченовский [4]), но оказались прозорливыми и верными по существу. Зрелость и самобытность его воззрений на русскую историю изумляла его друзей и современников. Историю Петра Великого и пугачевского бунта он первый изучал по архивным первоисточникам. Он питал творческие замыслы как историк и хотел писать исследование за исследованием.

Что же он видел в России и ее прошлом?.. Вот его подлинные записи:

"Великий духовный и политический переворот нашей планеты есть христианство. В этой священной стихии исчез и обносился мир" [5].

"Греческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, дает нам особенный национальный характер. В России влияние Духовенства столь же было благотворно, сколько пагубно в землях римско-католических" [6].

Примечания:

Иван Александрович Ильин (1883-1054), крупнейший русский мыслитель, историк философии, культуролог. Родился в Москве, в семье присяжного поверенного. По окончании гимназии поступил на юридический факультет Московского университета, слушал лекции профессоров П.И.Новгородцева и кн. Е.Н.Трубецкого. Находился под влиянием революционных настроений, распространившихся в то время в обществе. После окончания университета (1906) был оставлен на кафедре права для подготовки к профессорскому званию. Печататься начал с 1910 г. Увлекался философскими системами Фихте и Гегеля. Все более и более отходя от революционных и придерживаясь правых взглядов, испытав патриотический подъем с началом Первой мировой войны, ученый-юрист уже всю оставшуюся жизнь не будет покидать твердой позиции законности и защиты правопорядка.

После Октябрьского переворота И.А.Ильин целиком включился в работу по поддержанию Белого движения. Но покидать Москву не собирался: "Уходят ли от постели родной матери?" Начались годы религиозных скитаний и скитаний как таковых. В начале сентября 1922 г. большевики арестовали ученого в шестой раз, обвинив его в контрреволюционной деятельности, а месяц спустя выслали за границу. Настал томительный, но вместе с тем и плодотворнейший в творческом отношении период изгнания, выдвинувший Ильина в первые ряды мыслителей, носителей русской национальной идеи.

В изгнании Иван Александрович создает замечательные труды: "Поющее сердце", "Наши задачи", "О монархии и республике", "Аксиомы религиозного опыта", "Путь к очевидности" и др. Все они посвящены служению идее возрождения России.

В литературно-критическом наследии И.А.Ильина особое место занимают речи и статьи, посвященные Пушкину. Некоторые из них были собраны в отдельную книгу (Родина и Гений. Три речи. - София, 1934). Речь "Пророческое призвание Пушкина" также была выпущена отдельной книжкой (Рига, 1937). Эта публикация и воспроизведена в настоящем сборнике. ^

1. Выражение "Пушкин - наше всё" принадлежит Аполлону Григорьеву. В его труде "Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина" (1859) читаем: "А Пушкин - наше всё: Пушкин - представитель всего нашего душевного, особенного, такого, что остается нашим душевным, особенным после всех столкновений с чужим, с другими мирами. Пушкин - пока единственный полный очерк нашей народной личности, самородок, принимавший в себя при всевозможных столкновениях с другими особенностями и организациями все то, что принять следует, отбрасывающий все, что отбросить следует, полный и цельный, но еще не красками, а только контурами набросанный образ народной нашей сущности, - образ, который мы долго еще будем оттенять красками" (Собр. соч. Аполлона Григорьева, под ред. В.Ф.Саводнина. Вып. 6., М., 1915, с. 10). ^

2. И.А.Ильин приводит строки из статьи Н.В.Гоголя "В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность" (1840), включенной им в состав книги "Выбранные места из переписки с друзьями". Размышляя о судьбе отечественной литературы. Гоголь подробно останавливается на духовном смысле пушкинского творчества. В статье, в частности, сказано:

"...Никто из наших поэтов не был еще так скуп на слова и выраженья, как Пушкин, так не смотрел осторожно за самим собой, чтобы не сказать неумеренного и лишнего, пугаясь приторности того и другого".

Решительно отметая толкования записных критиков, искажавших религиозный облик Пушкина, Гоголь в письме к графу Александру Петровичу Толстому, будущему обер-прокурору Св. Синода, убедительно показывает истинное лицо Пушкина-христианина. Вот выдержка из этого письма:

"...Некоторые стали печатно объявлять, что Пушкин был деист, а не христианин; точно как будто бы они побывали в душе Пушкина, точно как будто бы Пушкин непременно обязан был в стихах своих говорить о высших догмах христианских, за которые и сам святитель Церкви принимается не иначе, как с великим страхом, приготовя себя к тому глубочайшей святостью своей жизни. По-ихнему, следовало бы все высшее в христианстве облекать в рифмы и сделать из того какие-то стихотворные игрушки. Пушкин слишком разумно поступал, что не дерзал переносить в стихи того, чем еще не проникалась вся насквозь его душа, и предпочитал лучше остаться нечувствительной ступенью к высшему для всех тех, которые слишком отдалились от Христа, чем оттолкнуть их вовсе от христианства такими же бездушными стихотворениями, какие пишутся теми, которые выставляют себя христианами. Я не могу даже понять, как могло прийти в ум критику печатно, в виду всех, возводить на Пушкина такое обвиненье, что сочинения его служат к развращению света, тогда как самой цензуре предписано, в случае если бы смысл какого сочинения не был вполне ясен, толковать его в прямую и выгодную для автора сторону, а не в кривую и вредящую ему. Если это постановлено в закон цензуре, безмолвной и безгласной, не имеющей даже возможности оговориться перед публикою, то во сколько раз больше должна это поставить себе в закон критика, которая может изъясниться и оговориться в малейшем действии своем. Публично выставлять нехристианином человека и даже противником Христа, основываясь на некоторых несовершенствах его души и на том, что он увлекался светом так же, как и всяк из нас им увлекался, - разве это христианское дело? Да и кто же из нас тогда христианин? <...> Христианин перед тем, чтобы обвинить кого-либо в таком уголовном преступлении, каково есть непризнанье Бога в том виде, в каком повелел признавать его Сам Божий Сын, сходивший на землю, задумается, потому что дело это страшное. Он скажет и то: в поэзии многое есть еще тайна, да и вся поэзия есть тайна; трудно и над простым человеком произнести суд свой; произнести же суд окончательный и полный над поэтом может один тот, кто заключил в себе самом поэтическое существо и есть сам уже почти равный ему поэт, - как и во всяком даже простом мастерстве понемногу может судить всяк, но вполне судить может только сам мастер того мастерства. <...> Христианин, наместо того, чтобы говорить о тех местах в Пушкине, которых смысл еще темен и может быть истолкован на две стороны, станет говорить о том, что ясно, что было им произведено в лета разумного мужества, а не увлекающейся юности. Он приведет его величественные стихи пастырю Церкви, где Пушкин сам говорит о себе, что даже и в те годы, когда он увлекался суетой и прелестию света, его поражал даже один вид служителя Христова...

Вот на какое стихотворенье Пушкина укажет критик-христианин! Тогда критика его получит смысл и сделает добро: она еще сильней укрепит самое дело, показавши, как даже и тот человек, который заключал в себе все разнородные верованья и вопросы свое-то времени, так сбивчивые, так отдаляющие нас от Христа, как даже и тот человек, в лучшие и светлейшие минуты своего поэтического ясновидения, исповедал выше всего высоту христианскую. <...> "(Н.В.Гоголь. Духовная проза. М., "Русская книга", 1992, С.105-108).

Укажем и на такой важный литературный факт: Н.В.Гоголь назвал Пушкина национальным поэтом еще в самом начале их знакомства. В статье "Несколько слов о Пушкине" (1832) читаем: "Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в конечном его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет... При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте". (Сочинения Н.В.Гоголя, под редакцией Н.С.Тихонравова. Т.1. СПб., 1893, с. 225). ^

3. В "Описании Святогорского Успенского монастыря Псковской епархии" (Псков, 1899) игумен Иоанн приводит интересные сведения о посещении Пушкиным святогорских ярмарок: "Когда в монастыре была ярмарка... Пушкин, как рассказывают очевидцы-старожилы, одетый в крестьянскую рубаху... не узнанный местным уездным исправником, был отправлен под арест за то, что вместе с нищими, при монастырских воротах, участвовал в пении стихов о Лазаре, Алексее - человеке Божием и других, тростью же с бубенчиками давал им такт, чем привлек к себе большую массу народа и заслонил проход в монастырь на ярмарку. От такого ареста был освобожден благодаря лишь заступничеству здешнего станового пристава". ^

4. Каченовский Михаил Трофимович (1775-1842), издатель "Вестника Европы", проф. Московского университета по русской истории, статистике, географии и русской словесности, с 1841 г. академик. Вел борьбу с литературной и исторической школой Карамзина, принадлежал к числу литературных противников Пушкина. ^

5. Пушкин А.С. "История русского народа. Сочинение Николая Полевого" (1830). ^

6. Пушкин А.С. (О Екатерине II). - 1822. ^

Иллюстрация: Михаил врубель А С Пушкин Пророк Моих зениц коснулся он 1905 г.

Источник в интернете:

http://www.sv-krest.ru/UserFiles/File/biblio/pushkin/pushkin08.html#@

Профессор Иван Ильин
Читайте также:



©  Фонд "Русская Цивилизация", 2004 | Контакты