Главная  >  Культура   >  Литература   >  Поэзия   >  XX   >  Арсений Несмелов   >  Творчество поэта


Арсений Несмелов. Белая флотилия (Харбин, 1942) Часть 2

11 октября 2007, 262

ЭПИЗОД

След оставляя пенный,

Резво умчалась мина.

Сломанный, как игрушка,

Крейсер пошел ко дну.

Выплыла на поверхность

Серая субмарина

И рассекает гордо

Маленькую волну.

Стих, успокоен глубью,

Водоворот воронки.

Море разжало скулы

Синих глубин своих.

Грозно всплывают трупы,

Жалко плывут обломки,

Яростные акулы

Плещутся между них.

Гибель врага лихого

Сердцу всегда любезна:

Нет состраданью места —

Участь одна у всех!..

Радуются матросы,

И на спине железной

Рыбы железной этой —

Шутки, гармошка, смех.

Но загудел пропеллер —

Мчится стальная птица,

Бомба назревшей каплей

В лапе ее висит.

Лодка ушла в пучину

И под водой таится,

Кружит над нею птица,

Хищную тень следит.

Бомба гремит за бомбой;

Словно киты, фонтаны

Алчно они вздымают,

Роют и глубь, и дно...

Ранена субмарина,

И из разверстой раны

Радужное всплывает

Масляное пятно.

Море пустынно. Волны

Ходят неспешным ходом,

Чайки, свистя крылами,

Стонут со всех сторон...

Кто-то светловолосый

Тихо идет по водам,

Траурен на зеленом

Белый Его хитон.

В ЗАТОНУВШЕЙ СУБМАРИНЕ

Облик рабский, низколобый

Отрыгнет поэт, отринет:

Несгибаемые души

Не снижают свой полет.

Но поэтом быть попробуй

В затонувшей субмарине,

Где ладонь свою удушье

На уста твои кладет.

Где за стенкою железной

Тишина подводной ночи,

Где во тьме, такой бесшумной, —

Ни надежд, ни слез, ни вер,

Где рыданья бесполезны,

Где дыханье всё короче,

Где товарищ твой безумный

Поднимает револьвер.

Но прекрасно сердце наше,

Человеческое сердце:

Не подобие ли Бога

Повторил собой Адам?

В этот бред, в удушный кашель

(Словно водный свод разверзся)

Кто-то с ласковостью строгой

Слово силы кинет нам.

И не молния ли это

Из надводных, поднебесных,

Надохваченных рассудком

Озаряющих глубин, —

Вот рождение поэта,

И оно всегда чудесно,

И под солнцем, и во мраке

Затонувших субмарин.

В ЭТОТ ДЕНЬ

В этот день встревоженный сановник

К телефону часто подходил,

В этот день испуганно, неровно

Телефон к сановнику звонил.

В этот день, в его мятежном шуме,

Было много гнева и тоски,

В этот день маршировали к Думе

Первые восставшие полки!

В этот день машины броневые

Поползли по улицам пустым,

В этот день... одни городовые

С чердаков вступились за режим!

В этот день страна себя ломала,

Не взглянув на то, что впереди,

В этот день царица прижимала

Руки к холодеющей груди.

В этот день в посольствах шифровали

Первой сводки беглые кроки,

В этот день отменно ликовали

Явные и тайные враги.

В этот день... Довольно, Бога ради!

Знаем, знаем — надломилась ось:

В этот день в отпавшем Петрограде

Мощного героя не нашлось.

Этот день возник, кроваво вспенен,

Этим днем начался русский гон, —

В этот день садился где-то Ленин

В свой запломбированный вагон.

Вопрошает совесть, как священник,

Обличает Мученика тень...

Неужели, Боже, нет прощенья

Нам за этот сумасшедший день!

ЦАРЕУБИЙЦЫ

Мы теперь панихиды правим,

С пышной щедростью ладан жжем,

Рядом с образом лики ставим,

На поминки Царя идем.

Бережем мы к убийцам злобу,

Чтобы собственный грех загас,

Но заслали Царя в трущобу

Не при всех ли, увы, при нас?

Сколько было убийц? Двенадцать,

Восемнадцать иль тридцать пять?

Как же это могло так статься —

Государя не отстоять?

Только горсточка этот ворог,

Как пыльцу бы его смело:

Верноподданными — сто сорок

Миллионов себя звало.

Много лжи в нашем плаче позднем,

Лицемернейшей болтовни,

Не за всех ли отраву возлил

Некий яд, отравлявший дни.

И один ли, одно ли имя —

Жертва страшных нетопырей?

Нет, давно мы ночами злыми

Убивали своих Царей.

И над всеми легло проклятье,

Всем нам давит тревога грудь:

Замыкаешь ли, дом Ипатьев,

Некий давний кровавый путь!

КОГО ВИНИТЬ

Камер-юнкер. Сочинитель.

Слог весьма живой.

Гениален? «Извините!» —

Фыркнет Полевой.

И за ним Фаддей Булгарин

Разожмет уста:

«Гениален? Он бездарен,

Даже скучен стал!»

Каждый хлыщ, тупица явный

Поучать готов,

А Наталья Николавна —

Что ей до стихов?

Напряженно сердцем замер,

Уловив слова:

«Наградили!.. Пушкин — камер.

Юнкер в тридцать два!»

И глядел, с любым балбесом

Ровен в том углу,

Как Наташа шла с Дантесом

В паре на балу.

Только ночь — освобожденье!

Муза, слаще пой!

Но исчеркает творенье

Карандаш тупой.

И от горькой чаши этой

Бегство: пистолет.

И великого поэта

У России нет.

И с фельдъегерем в метели

Мчится бедный гроб...

Воют волки, стонут ели

И визжит сугроб.

За столетье не приснится

Сна страшнее... Но

Где ж убийца, кто убийца?

Ах, не всё ль равно!

БОЖИЙ ГНЕВ

Город жался к берегу домами,

К морю он дворцы и храмы жал.

«Убежать бы!» — пыльными устами

Он вопил, и всё ж — не убежал!

Не успел. И, воскрешая мифы,

Заклубила, почернела высь, —

Из степей каких-то, точно скифы,

Всадники в папахах ворвались.

Богачи с надменными зобами,

Неприступные, что короли,

Сбросив спесь, бия о землю лбами,

Сами дочерей к ним повели.

Чтобы те, перечеркнувши участь,

Где крылатый царствовал божок,

Стаскивали б, отвращеньем мучась,

Сапожища с заскорузлых ног.

А потом, раздавлены отрядом,

Брошены на липкой мостовой,

Упирались бы стеклянным взглядом,

Взглядом трупов в купол голубой!

А с балкона, расхлябаснув ворот,

Руку положив на ятаган,

Озирал раздавленный им город

Тридцатитрехлетний атаман...

Шевелил он рыжими усами,

Вглядывался, слушал и стерег,

И присевшими казались псами

Пулеметы у его сапог.

Так, взращенный всяческим посевом

Сытых ханжеств, векового зла,

Он упал на город Божьим гневом,

Молнией, сжигающей дотла!

В НИЖНЕУДИНСКЕ

День расцветал и был хрустальным,

В снегу скрипел протяжно шаг.

Висел над зданием вокзальным

Беспомощно нерусский флаг.

И помню звенья эшелона,

Затихшего, как неживой,

Стоял у синего вагона

Румяный чешский часовой.

И было точно погребальным

Охраны хмурое кольцо,

Но вдруг на миг в стекле зеркальном

Мелькнуло строгое лицо.

Уста, уже без капли крови,

Сурово сжатые уста!..

Глаза, надломленные брови,

И между них — Его черта,

Та складка боли, напряженья,

В которой роковое есть...

Рука сама пришла в движенье,

И, проходя, я отдал честь.

И этот жест в морозе лютом,

В той перламутровой тиши

Моим последним был салютом,

Салютом сердца и души!

И он ответил мне наклоном

Своей прекрасной головы...

И паровоз далеким стоном

Кого-то звал из синевы.

И было горько мне. И ковко

Перед вагоном скрипнул снег:

То с наклоненною винтовкой

Ко мне шагнул румяный чех.

И тормоза прогрохотали,

Лязг приближался, пролетел,

Умчали чехи Адмирала

В Иркутск — на пытку и расстрел!

ЖЕНА

От редких пуль, от трупов и от дыма

Развалин, пожираемых огнем,

Еще Москва была непроходима...

Стал падать снег. День не казался днем.

Юбку подбирала,

Улицы перебегала,

Думала о нем...

Он руки вымыл. Выбрился. Неловко

От штатского чужого пиджака...

Четыре ночи дергалась винтовка

В его плече. Он вздрогнул от звонка.

Сердце одолела,

Птичкой рядом села,

Молода, легка!..

Он чертыхался. Жил еще Арбатом.

Негодовал, что так не повезло,

А женщина на сундуке горбатом

Развязывала узелок.

Мясо и картошка...

Ты поешь немножко,

Дорогой дружок!

Он жадно ел. И веселел. Красивый,

За насыщеньем увлеченно нем.

Самозабвенный и себялюбивый,

Безжалостный к себе, к тебе, ко всем!

Головой прижалась,

Жалобно ласкалась...

Завтра — где и с кем?

Прощались ночью. Торопливо обнял.

Нe слушал слов. В глаза не заглянул.

Не оглянулся. Тлела, как жаровня,

Москва... И плыл над ней тяжелый гул.

Знали, что навеки...

Горы, долы, реки, —

Словно потонул!

Прогромыхало, прошуршало столько

Годов, годин!.. Стал беспокоен взгляд.

Он вспоминает имя: «Стаха, полька…

Вы знаете, я тоже был женат».

Борода седая...

«Где ж она?» — «Не знаю.

И была ль она!»

МОИМ СУДЬЯМ

Часто снится: я в обширном зале...

Слыша поступь тяжкую свою,

Я пройду, куда мне указали,

Сяду на позорную скамью.

Сяду, встану — много раз поднимут

Господа в мундирах за столом.

Все они с меня покровы снимут,

Буду я стоять в стыде нагом.

Сколько раз они меня заставят

Жизнь мою трясти-перетряхать.

И уйдут. И одного оставят,

А потом, как червяка, раздавят

Тысячепудовым: расстрелять!

Заторопит конвоир: «Не мешкай!»

Кто-нибудь вдогонку крикнет: «Гад!»

С никому не нужною усмешкой

Подниму свой непокорный взгляд.

А потом — томительные ночи

Обступившей непроломной тьмы.

Что длиннее, но и что короче

Их, рожденных сумраком тюрьмы.

К надписям предшественников имя

Я прибавлю горькое свое.

Сладостное: «Боже, помяни мя»

Выскоблит тупое острие.

Всё земное отжену, оставлю,

Стану сердцем сумрачно-суров

И, как зверь, почувствовавший травлю,

Вздрогну на залязгавший засов.

И без жалоб, судорог, молений,

Не взглянув на злые ваши лбы,

Я умру, прошедший все ступени,

Все обвалы наших поражений,

Но не убежавший от борьбы!

ПОТОМКУ

Иногда я думаю о том,

На сто лет вперед перелетая,

Как, раскрыв многоречивый том

«Наша эмиграция в Китае»,

О судьбе изгнанников печальной

Юноша задумается дальний.

На мгновенье встретятся глаза

Сущего и бывшего: котомок,

Страннических посохов стезя...

Скажет, соболезнуя, потомок:

«Горек путь, подслеповат маяк,

Душно вашу постигать истому.

Почему ж упорствовали так,

Не вернулись к очагу родному?»

Где-то упомянут — со страницы

Встану. Выжду. Подниму ресницы:

«Не суди. Из твоего окна

Не открыты канувшие дали:

Годы смыли их до волокна,

Их до сокровеннейшего дна

Трупами казненных закидали!

Лишь дотла наш корень истребя,

Грозные отцы твои и деды

Сами отказались от себя,

И тогда поднялся ты, последыш!

Вырос ты без тюрем и без стен,

Чей кирпич свинцом исковыряли,

В наше ж время не сдавались в плен,

Потому что в плен тогда не брали!»

И не бывший в яростном бою,

Не ступавший той стезей неверной,

Он усмешкой встретит речь мою

Недоверчиво-высокомерной.

Не поняв друг в друге ни аза,

Холодно разъединим глаза,

И опять — года, года, года,

До трубы Последнего суда!

ЦВЕТОК

Есть правда у цветов, у птиц, у облаков, —

Вот маленький рассказ из глубины веков:

В Испании священный трибунал

Одной маранки дело разбирал,

Что будто бы, хотя и крещена,

Всё к Моисею тянется она,

И так, крестясь, показывал сосед!

Усердья к мессе у маранки нет.

И, прокурора выслушавши речь,

Два старца в рясах присудили: сжечь.

Но третий медлил... Был он тоже строг,

Но в пальцах у него синел цветок,

Что из окна к ногам его упал,

Когда он шел в священный трибунал.

Немало знал монах латинских слов,

Но позабыл он имена цветов,

Лет пятьдесят уж, люди говорят,

Он не вдыхал их нежный аромат.

И он цветок в судилище принес,

И всё склонял к нему орлиный нос,

И даже, ранен красотой цветка,

Он целовал его исподтишка.

И братья-инквизиторы к нему

Поворотились разом: почему,

Всегда ретив, достопочтенный брат

Сегодня медлит, думою объят?

И только тут монах мечту спугнул

И строго на преступницу взглянул.

Она была еще совсем юна,

Как стебелек тонка была она,

И увенчал непрочный стебелек

Прелестной, гордой головы цветок.

Как две стихии встретились глаза —

Застенков мгла и неба синева,

И победила нежная лазурь

Тьму всех ночей и молнии всех бурь;

Глаза глазам ответ послали свой:

«Я не сожгу тебя, цветок живой!»

И самый старший, главный между трех,

Он на костер маранку не обрек,

На этот раз костер не запылал,

Но сам монах покинул трибунал:

Почувствовавший, как красив цветок,

Он и людей уже сжигать не мог.

Любите птиц, любите облака,

Недолговечную красу цветка,

Крылатость, легковейность, аромат

И только тех, что всё и всех щадят!

ЛАМОЗА

Синеглазый и светлоголовый,

Вышел он из фанзы на припек.

Он не знал по-нашему ни слова,

Объясниться он со мной не мог.

Предо мною с глиняною кружкой

Он стоял, — я попросил воды, —

Пасынок китайской деревушки,

Сын горчайшей беженской беды!

Как он тут? Какой семьи подкидыш?

Кто его купил или украл?

Бедный мальчик, тайну ты не выдашь,

Ведь уже ты китайчонком стал!

Но пускай за возгласы: ламоза!

(Обращенные к тебе, ко мне)

Ты глядишь на сверстников с угрозой —

Всё же ты светлоголов и розов

В их черноголовой желтизне.

В этом — горе всё твое таится:

Никогда, как бы ни нудил рок,

С желтым морем ты не сможешь слиться,

Синеглазый русский ручеек!

До сих пор тревожных снов рассказы,

Размыкая некое кольцо,

Женщины иной, не узкоглазой,

Приближают нежное лицо.

И она меж мигами немыми

Вдруг, как вызов скованной судьбе,

Русское твое прошепчет имя,

Непонятное уже тебе!

Как оно: Сережа или Коля,

Витя, Вася, Миша, Леонид, —

Пленной птицей, задрожав от боли,

Сердце задохнется, зазвенит!

Не избегнуть участи суровой —

Жребий вынут, путь навеки дан,

Синеглазый и светлоголовый,

Милый, бедный русский мальчуган.

Долго мы смотрели друг на друга...

Побежденный, опуская взгляд,

Вышел я из сомкнутого круга

Хохотавших бритых китайчат.

В ЛОДКЕ

Руку мне простреленную ломит,

Сердце болью медленной болит;

«Оттого, что падает барометр», —

С весел мне приятель говорит.

Может быть. Вода синеет хмуро,

Неприятной сделалась она.

Как высоко лодочку маньчжура

Поднимает встречная волна.

Он поет. «К дождю поют китайцы» —

Говоришь ты: есть на всё ответ.

Гаснет запад, точно злые пальцы

Красной лампы убавляют свет.

Кто сказал, что ласкова природа?..

Только час — и нет ее красот.

Туча с телом горбуна-урода

Наползает и печаль несет.

Ничего природы нет железней:

Из просторов кратко-голубых

Вылетают грозные болезни,

Седина — страшнейшая из них.

Мудрость кротко принимает это,

Непокорность — сердца благодать,

Юнкер Шмитт хотел из пистолета

Застрелиться, можешь ты сказать.

Прописей веселых и угрюмых

Я немало сам найти могу,

Но смотри, какая боль и дума

В дальнем огоньке на берегу.

Как он мал, а тьма вокруг огромна,

Как он слаб и как могуча ночь,

Как ее безглазость непроломна,

И ничем ее не превозмочь!

Только ночь, и ничего нет кроме

Этой боли и морщин на лбу...

Знаю, знаю — падает барометр.

Ну, давай, теперь я погребу.

* * *

1

Ночью думал о том, об этом,

По бумаге пером шурша,

И каким-то болотным светом

Бледно вспыхивала душа.

От табачного дыма горек

Вкус во рту. И душа мертва.

За окном же весенний дворик,

И над двориком — синева.

Зыбь на лужах подобна крупам

Бриллиантовым — глаз рябит.

И задорно над сердцем глупым

Издеваются воробьи.

2

Печью истопленной воздух согрет.

Пепел бесчисленных сигарет.

Лампа настольная. Свет ее рыж.

Рукопись чья-то с пометкой: Париж.

Лечь бы! Чтоб рядом, кругло, горячо,

Женское белое грело плечо,

Чтобы отрада живого тепла

В эти ладони остывшие шла.

Связанный с тысячью дальних сердец,

Да почему ж я один, наконец?

Участь избранника? Участь глупца?..

Утро в окне, как лицо мертвеца.

НА РАССВЕТЕ

Мы блуждали с тобой до рассвета по улицам темным,

И рассвет засерел, истончив утомленные лица.

Задымился восток, заалел, как заводская домна,

И сердца, утомленные ночью, перестали томиться.

Повернувшийся ключ оттрезвонил замочком прабабки,

Замыкавшей ларец, где хранятся заветные письма,

Где еще сохраняется запах засушенной травки,

Серый запах цветка, бледно-розовый — нежности, мысли.

Я тебя целовал. Ты меня отстранила спокойно.

В жесте тонкой руки почему королевская властность?

Почему в наши души вошла музыкальная стройность

Стихотворной строкой, победившая темную страстность.

Было таинство счастья. На его изумительном коде

Прозвенели слова, как улыбка ребенка, простые:

«Посмотри-ка, мой милый, над городом солнышко всходит,

И лучи у него, как ресницы твои, — золотые!»

* * *

День начался зайчиком, прыгнувшим в наше окно, —

В замерзшие окна пробился кипучий источник.

День начался счастьем, а счастье кладет под сукно

Доносы и рапорты сумрачной сыщицы-ночи.

День начался шуткой. День начался некой игрой,

Где слово кидалось, как маленький мячик с лаун-теннис,

Где слово ловилось и снова взлетало — порой

От скрытых значений, как дождь, фейерверком запенясь.

Торопится солнце. Всегда торопливо оно,

Всё катится в гибель, как реки уносятся к устьям,

Но нашего зайчика, заиньку, мы всё равно

Упросим остаться — из комнаты нашей не пустим.

ВЫСОКОМУ ОКНУ

Этой ночью ветреной и влажной,

Грозен, как Олимп,

Улыбнулся дом многоэтажный

Мне окном твоим.

Золотистый четырехугольник

В переплете рам, —

Сколько мыслей вызвал ты, невольник,

Сколько тронул ран!

Я, прошедший годы отрицанья,

Все узлы рубя,

Погашу ли робкое сиянье,

Зачеркну ль тебя?

О стихи, привычное витийство,

Скользкая стезя,

Если рифма мне самоубийство,

Отойти нельзя!

Ибо, если клятвенность нарушу

Этому окну,

Зачеркну любовь мою, и душу

Тоже зачеркну.

И всегда надменный и отважный,

Робок я и хром

Перед домом тем многоэтажным,

Пред твоим окном.

ДАВНИЙ ВЕЧЕР

На крюке фонарь качался,

Лысый череп наклонял,

А за нами ветер гнался,

Обгонял и возвращался,

Плащ на голову кидал.

Ты молчала, ты внимала,

Указала на скамью,

И рука твоя сжимала

Руку правую мою.

В этом свисте, в этом вое,

В подозрительных огнях

Только нас блуждало двое,

И казненной головою

Трепетал фонарь в кустах.

Сердце робкое стучало,

Обрывалась часто речь...

Вот тревожное начало

Наших крадущихся встреч.

Скрип стволов из-за ограды...

Из глубин сырых, со дна

Нам неведомого сада —

Помнишь ли? — косые взгляды

Одинокого окна.

Где та сила, нежность, жалость?

Годы всё умчали прочь!

И от близости осталась

Только искра... грошик, малость,

Достопамятная ночь!

* * *

Было очень темно. Фонари у домов не горели.

Высоко надо мной всё гудел и гудел самолет.

Обо всем позабыв, одинокий, блуждал я без цели:

Ожидающий женщину, знал, что она не придет.

В сердце нежность я нес. Так вино в драгоценном сосуде

Осторожнейший раб на пирах подавал госпоже.

Пусть вино — до краев, но на пир госпожа не прибудет,

Госпожа не спешит: ее нет и не будет уже!

И в сосуде кипит не вино, а горчайшая влага,

И скупую слезу затуманенный взор не таит...

И на небо гляжу. Я брожу, как бездомный бродяга.

Млечный Путь надо мной. «Млечный Путь, как седины твои!»

ОТРЕЧЕНИЕ

Мне, живущему во мгле трущоб,

Вручена была любовь и жалость

К воробью ручному и еще

К пришлой кошке, но она кусалась.

Воробей в кувшине утонул,

Кошка пожила и околела.

Перед смертью кошка на меня

Взглядом укоризненным глядела.

Плакал я и горько думал я:

Ах, бродяга, стихоплет ничтожный,

Вот не уберег ты воробья,

Не дал кошке помощи возможной.

Себялюбец, вредный ротозей,

Для чего живешь ты — неизвестно.

Для родных своих и для друзей

Ты обузой был тяжеловесной.

И рвала, толкла меня беда,

И хотелось мне в росинку сжаться,

И клялся я больше никогда

Ни к какой любви не приближаться.

Вот живу, коснея, не любя,

Запер сердце, как заветный ящик:

Не забыть мне трупик воробья,

Не забыть кошачьих глаз молящих.

Не хочу дробящих сил колес,

Не хочу у черного порога

Надрываться от бессильных слез,

Не хочу возненавидеть Бога.

БРОДЯГА

Где ты, летняя пора?

Дунуло — и нету!

Одуванчиком вчера

Облетело лето.

Кружат коршунами дни

Злых опустошений.

Резкий ветер леденит

Голые колени.

Небо точно водоем

На заре бескровной.

Хорошо теперь вдвоем

В теплоте любовной.

Прочь, согретая душа,

Теплая, как вымя:

Мне приказано шуршать

Листьями сухими!

Непокрытое чело,

Легкий шаг по свету:

Никого и ничего

У бродяги нету!

Ни границы роковой,

Ни препоны валкой:

Ничего и никого

Путнику не жалко!

Я что призрак голубой

На холодных росах,

И со мною только мой

Хромоногий посох.

ОМУТ

Бывают там восходы и закаты,

Сгущается меж водорослей тень,

И выплывает вновь голубоватый,

Как бы стеклянный, молчаливый день.

Серебряные проплывают рыбы,

Таинственности призраков полны;

Столетний сом зеленоватой глыбой

Лежит на дне, как сторож глубины.

Течет вода, как медленное время,

И ход ее спокоен и широк.

Распространен над глубинами теми

Зеленый светоносный потолок.

Над ним шумит и бьется жизнь иная,

Там чудища, там клювы и крыла,

Там, плавники и жабры иссушая,

Летает зноя желтая стрела.

Пусть юность вся еще у этой грани

И там же тот, кто безрассудно смел,

Но мудрость верит в клятвенность преданий,

Что некий непереходим предел.

А если есть летающие рыбы,

Так где они, кто видел хоть одну?

И рыбьи старцы, тяжкие, как глыбы,

Теснее прижимаются ко дну.

ЭПИТАФИЯ

Нет ничего печальней этих дач

С угрюмыми следами наводненья.

Осенний дождь, как долгий, долгий плач —

До исступления, до отупленья!

И здесь, на самом берегу реки,

Которой в мире нет непостоянней,

В глухом окаменении тоски

Живут стареющие россияне.

И здесь же, здесь, в соседстве бритых лам,

В селеньи, исчезающем бесследно,

По воскресеньям православный храм

Растерянно подъемлет голос медный!

Но хищно желтоводная река

Кусает берег, дни жестоко числит,

И горестно мы наблюдаем, как

Строения подмытые повисли.

И через сколько-то летящих лет

Ни россиян, ни дач, ни храма — нет,

И только память обо всем об этом

Да двадцать строк, оставленных поэтом.

ДО ЗАВТРА, ДРУГ!

«До завтра, друг!» — и без рукопожатья,

Одним кивком проститься до утра.

Еще живую руку мог пожать я,

Еще бы взгляду, слову был бы рад.

А нынче — храм. Высокий сумрак. Чтица.

Как белый мрамор, серебрится гроб,

И в нем в цветах мерещится, таится

Знакомое лицо, высокий лоб.

Ушли друзья, ушли родные. Ясно

Луна над темной церковью плывет...

«Не ведаем ни дня ее, ни часа», —

Бормочет чтица, повторяет свод.

Блаженство безмятежного покоя.

Ушел — уйдем. К кресту усталых рук

Прижался нежный стебелек левкоя:

Привет с земли. Прости. До завтра, друг!

ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ

Серебряный снег и серебряный гроб.

И ты, тишина, как последняя милость...

На мертвый, на мудро белеющий лоб

Живая снежинка неслышно спустилась.

О памяти нашей поют голоса,

Но им не внимает безбрежное поле,

И бледно, стеклянно цветут небеса,

Не зная ни страсти, ни смерти, ни боли.

Пусть кто-то кого-то зовет на борьбу —

Священник усталый покорно ступает.

Торжественен мертвый. На мраморном лбу

Живая снежинка лежит и не тает.

Высокий покой безмятежен и синь.

Но жалобно звякает колокол нищий:

Безмолвного гостя из снежных пустынь

Березовой рощей встречает кладбище.

КНИГА О ФЕДОРОВЕ

Я случайно книгу эту выбрал.

Был неведом автор, и названье

Ничего душе не обещало.

Шел домой, и непогода липла

Изморозью к сердцу. И отзванивал

Ветр резиной моего плаща.

В комнате своей, где не умею

Я скучать, — с собой скучать не мне, —

Сел у печи властелином книги:

Не понравится — в огонь... Над нею,

Что же, до утра я пламенел,

Угасал, звенел, дрожал и ник!

Да, большое сердце захватило,

Да, большие крылья поднимали,

И поверят только простецы,

Что я выбрал эту книгу. Сила

В действии обратном: не меня ли

Эта книга выбрала в чтецы!

РОДИНА

От ветра в ивах было шатко.

Река свивалась в два узла.

И к ней мужицкая лошадка

Возок забрызганный везла.

А за рекой, за ней, в покосах,

Где степь дымила свой пустырь,

Вставал в лучах еще раскосых

Зарозовевший монастырь.

И ныло отдаленным гулом

Почти у самого чела,

Как бы над кучером сутулым

Вилась усталая пчела.

И это утро, обрастая

Тоской, острей которой нет,

Я снова вижу из Китая

Почти через двенадцать лет.

ТИХВИН

Городок уездный, сытый, сонный,

С тихою рекой, с монастырем, —

Почему же с горечью бездонной

Я сегодня думаю о нем.

Домики с крылечками, калитки.

Девушки с парнями в картузах.

Золотые облачные свитки,

Голубые тени на снегах.

Иль разбойный посвист ночи вьюжной,

Голос ветра шалый и лихой,

И чуть слышно загудит поддужный

Бубенец на улице глухой.

Домики подслеповато щурят

Узких окон желтые глаза,

И рыдает снеговая буря,

И пылает белая гроза.

Чье лицо к стеклу сейчас прижато,

Кто глядит в отчаянный глазок?

А сугробы, точно медвежата,

Всё подкатываются под возок.

Или летом чары белой ночи.

Сонный садик, старое крыльцо,

Милой покоряющие очи

И уже покорное лицо.

Две зари сошлись на небе бледном,

Тает, тает призрачная тень,

И уж снова колоколом медным

Пробужден новорожденный день.

В зеркале реки завороженной

Монастырь старинный отражен...

Почему же, городок мой сонный,

Я воспоминаньем уязвлен?

Потому что чудища из стали

Поползли по улицам не зря,

Потому что ветхие упали

Стены старого монастыря.

И осталось только пепелище,

И река из древнего русла

Зверем, поднятым из логовища,

В Ладожское озеро ушла.

Тихвинская Божья Матерь горько

Плачет на развалинах одна.

Холодно. Безлюдно. Гаснет зорька,

И вокруг могильна тишина.

НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ

Голубому зерну звезды

Над домами дано висеть.

Этот свет голубей воды,

И на нем теневая сеть.

Этот шаг, что скрипит в снегу

На пластах голубой слюды, —

Не на том ли он берегу,

Где сияет огонь звезды?

Город нового года ждет,

Город сном голубым объят.

То не рыцарь ли к нам идет

В медном звоне тяжелых лат?

Не из старой ли сказки он,

Из фабльо и седых баллад, —

На бульваре пустой киоск

Зазвенел его шагу в лад.

Одиночество — год и я,

Одиночество — я и Ночь.

От луны пролилась струя

На меня и уходит прочь.

Хорошо, что я тут забыт,

Хорошо, что душе невмочь.

На цепях голубых орбит

Надо мной голубая ночь.

Если вспомнишь когда-нибудь

Эти ласковые стихи —

Не грусти за мою судьбу:

В ней огонь голубых стихий.

Этот снег зазвенел чуть-чуть,

Как листва молодой ольхи.

Как головка твоя к плечу,

Жмутся к сердцу мои стихи.

Много в мире тупых и злых,

Много цепких, тугих тенет,

Не распутает их узлы,

Не разрубит и новый год.

&n

Читайте также:



©  Фонд "Русская Цивилизация", 2004 | Контакты