Главная  >  Культура   >  Литература   >  Поэзия   >  XX   >  Николай Гумилев   >  О творчестве


Городок

11 октября 2007, 61

Монография Юрия Зобнина "Н.Гумилев – поэт Православия " (Санкт-Петербург, 2000) стала библиографической редкостью. Автор книги Юрий Владимирович Зобнин, – филолог, историк русской литературы XIX–XX веков, заведующий кафедрой литературы Санкт-Петербургского гуманитарного университета профсоюзов, автор многочисленных научных работ.

Монография Юрия Зобнина "Н.Гумилев – поэт Православия " (Санкт-Петербург, 2000) стала библиографической редкостью. Автор книги Юрий Владимирович Зобнин, – филолог, историк русской литературы XIX–XX веков, заведующий кафедрой литературы Санкт-Петербургского гуманитарного университета профсоюзов, автор многочисленных научных работ. Вниманию читателя представляется фрагмент из его книги, где проводится анализ известного стихотворения поэта "Городок" (1916). В этом стихотворении развернута картина русского провинциального городка.

Над широкою рекой,

Пояском-мостом перетянутой,

Городок стоит небольшой,

Летописцем не раз помянутый.

Знаю, в этом городке –

Человечья жизнь настоящая,

Словно лодочка на реке,

К цели ведомой уходящая.

Полосатые столбы

У гауптвахты, где солдатики

Под пронзительный вой трубы

Маршируют, совсем лунатики.

На базаре всякий люд,

Мужики, цыгане, прохожие –

Покупают и продают,

Проповедуют слово Божие.

В крепко слаженных домах

Ждут хозяйки, белые, скромные,

В самаркандских цветных платках,

А глаза все такие темные.

Губернаторский дворец

Пышет светом в часы вечерние.

Предводителев жеребец –

Удивление всей губернии.

А весной идут, таясь,

На кладбище девушки с милыми,

Шепчут, ластясь: "Мой яхонт-князь!" –

И целуются над могилами.

Крест над церковью взнесен,

Символ власти ясной, Отеческой,

И гудит малиновый звон

Речью мудрою, человеческой.

Картина, которую рисует гумилевское стихотворение, напоминает композиционное построение, организованное по законам прямой перспективы, линии которой, образованные картинками провинциального бытового уклада, сходятся в точке, расположенной в метафизической глубине русского провинциального быта, обозначенной у Гумилева изображением храма на погосте. Эта метафизическая глубина раскрывается от строфы к строфе постепенно, по мере проникновения взгляда художника за бытовую оболочку явлений, которые, впрочем, обладают также своей символической иерархичностью по отношению к центральному образу креста, увенчающего храм. Вот эта иерархия: воинский гарнизон, торжище, дом, казенное присутствие – образы-эмблемы каждой из сторон русского провинциального городского уклада. Четыре перечисленных картинки вводят в стихотворение четыре мотива, раскрывающие содержание первого общего плана, и целиком обращены к жизни – воюющей, торгующей, домостроительной, властной.

Далее, в седьмой строфе, образы – влюбленные, целующиеся весной над могилами городского кладбища, – отсылают читателя за пределы жизни – в ту первозданную прародительную глубину материального бытия, где начинает и завершает путь человек. Не случайно с помянутыми мотивами здесь возникает и побочный мотив – тайны:

А весной идут, таясь,

На кладбище девушки с милыми...

Таким образом, место символики жизни в упомянутых четырех строфах заступает символика рождения и смерти, располагающаяся в срединной плоскости гумилевской картины, там, где линии перспективы начинают сужаться и сливаться, приближаясь к исходной точке.

И, наконец, заключительная строфа, исходная точка – храм, благовествующий колокольным звоном о бессмертии:

Крест над церковью взнесен,

Символ власти ясной, Отеческой,

И гудит малиновый звон

Речью мудрою, человеческой.

Завершающий стихотворение образ благовеста, идущего как бы в направлении, обратном развитию перспективы, из средоточия на периферию первого плана, напоминает нам о глубинной связи всех представших нам образов с центральным "символом власти ясной, Отеческой" – крестом Православия. Здесь происходит головокружительное преображение ранее увиденной картины – все самые курьезные, самые "низкие" и чуть ли не "сатирические" образы – от "солдатиков" и "мужиков, цыган, прохожих", до... пресловутого "предводителева жеребца", – все вливается с единую символику жизни в мире, устроенном Богом для спасения, и одухотворенной тем, что эта цель ей ведома:

Знаю, в этом городке –

Человечья жизнь настоящая,

Словно лодочка на реке,

К цели ведомой уходящая.

Лихач

Каждая из деталей картины приобретает теперь характер метонимического обозначения (то есть обозначения целого через часть). Звучит благовест – и читатель вспоминает, что "солдатики у гауптвахты" есть часть христолюбивого российского воинства, за которое неустанно возносит молитвы Православная Церковь. Звучит благовест – и читатель понимает, что торгуют мужики на базаре по-божески, недаром и проповедь слова Божия здесь мирно уживается с торговым обращением (история русского православного купечества, породившего, как известно, не только Дикого у Островского, но и Мамонтова с Рябушинским, доказывает возможность подобного положения вещей). Звучит благовест – и читателю становится ясно, что "хозяйки, белые, скромные" – те самые хранительницы патриархального очага, которых воспел в своем "Домострое" Сильвестр: "Если дарует Бог кому жену добрую, дороже это каменья многоценного; таковая из корысти не оставит, делает мужу своему жизнь благую". Звучит благовест – и в сознании читателя встает прошение "о властех", ежедневно возносимое на великой ектении диаконом, – прошение, которое напоминает о прямой связи добродетельной власти с благополучием всех, кто находится под ее начинанием: "тихое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и чистоте". Цель здешней жизни ведома – и сама жизнь, при всех своих несообразностях, приобретает гармоническую полноту.

* * *

Судя по оставленным на полях "Костра" пометам, стихотворение это привело другого русского поэта – Александра Блока в негодование. В стихах:

Знаю, в этом городке –

Человечья жизнь настоящая, –

Блок подчеркивает слово "настоящая" и комментирует на полях: "Так вот что настоящее", против "солдатиков-лунатиков" – восклицательный и вопросительный знаки (Александр Александрович, в отличие от Николая Степановича, не был знаком с тем, что называется "строевой подготовкой", и всю глубину сравнения оценить, очевидно, не мог). Строфы:

Губернаторский дворец

Пышет светом в часы вечерние,

Предводителев жеребец –

Удивление всей губернии.

А весной идут, таясь,

На кладбище девушки с милыми,

Шепчут, ластясь: "Мой яхонт-князь!" –

И целуются над могилами, –

отчеркнуты фигурной скобкой, помеченной надписью: "одна из двух", очевидно, вызванной несовместимым сочетанием "высокого" и "низкого" (пронял-таки и Блока "предводителев жеребец"!) (см.: Библиотека А.А. Блока: Описание. Кн. 1. Л., 1984. С. 253).

Смысл блоковских помет очевиден: его возмутило то, что убогая, мещанская русская провинциальная жизнь почему-то объявляется "настоящей".

Понять Блока можно, если вспомнить, что в блоковском творчестве имеется стихотворение, содержание и композиция которого зеркально противоположны гумилевскому "Городку". Стихотворение это было написано Александром Блоком двумя годами раньше, в 1914 году. Вот оно:

Грешить бесстыдно, непробудно,

Счет потерять ночам и дням,

И, с головой от хмеля трудной,

Пройти сторонкой в Божий храм.

Три раза преклониться долу,

Семь – осенить себя крестом,

Тайком к заплеванному полу

Горячим прикоснуться лбом.

Кладя в тарелку грошик медный,

Три, да еще семь раз подряд

Поцеловать столетний, бедный

И зацелованный оклад.

А воротясь домой, обмерить

На тот же грош кого-нибудь,

И пса голодного от двери,

Икнув, ногою отпихнуть.

И под лампадой у иконы

Пить чай, отщелкивая счет,

Потом переслюнить купоны,

Пузатый отворив комод,

И на перины пуховые

В тяжелом завалиться сне...

Да, и такой, моя Россия,

Ты всех краев дороже мне.

Продавец лимонада

Здесь тоже сцены выстраиваются по закону прямой перспективы, однако принцип расположения этих сцен иной, нежели в гумилевском "Городке", хотя содержание их схожее: и там, и здесь эмблематика духовной сферы бытия русского человека сочетается в композиционном единстве с реалиями быта, причем быта мещанского, низкого. Что мы видим у Блока? На первом плане возникает сцена в церкви. Тот самый образ храма, который у Гумилева являетя композиционным фокусом, смысловым центром всего построения, здесь выносится на композиционную периферию, в качестве, если угодно, фасада, прикрывающего "подлинное" содержание русской жизни. Затем, в средней плоскости, рисуются сцены отталкивающих животных действий героя, перед этим находившегося в храме. И наконец, образом, к которому сходятся все лучи перспективы, становится картинка спящего "на перинах пуховых" в "тяжелом сне" героя.

Между тем, расходясь в расстановке приоритетов при художественном осмыслении одного и того же предмета – жизни русского народа, авторы обоих стихотворений предельно доброжелательно относятся к изображаемому. Правда, в гумилевском стихотворении специальных средств для выражения этой доброжелательности не требуется, благо она и так очевидна. Блоку же приходится оговариваться:

...И такой, моя Россия,

Ты всех краев дороже мне.

Оговорка эта крайне нужна, ибо без нее мы никогда бы не догадались о подлинном отношении автора к изображенному им миру, главным действующим лицом которого является пьющий, ворующий и бесчинствующий герой, заходящий, правда, иногда и в храм. Последнее, впрочем, может служить только поводом для лишних упреков (лучше бы и не заходил). Любовь к такому миру и такому герою – болезненное извращение, никаких внешних и духовных мотивов для этой любви нет. Михаил Юрьевич Лермонтов по крайней мере видел в схожей ситуации, помимо "пьяных мужичков", хотя бы "степей глубокое молчанье", "лесов безбрежных колыханье" и так далее ("Родина").

В симпатии Гумилева к изображаемому им миру нет ничего болезненного, хотя, и это нужно подчеркнуть особо, это тот же самый мир, населенный теми же самыми героями, один из которых выведен в стихотворении Блока. По крайней мере в том, что гумилевские "мужики, цыгане, прохожие", населяющие "Городок", не грешат приблизительно теми же грехами, что и блоковский герой, утверждать не возьмется ни один из тех, кто хоть раз столкнулся с российским житьем-бытьем. Грешны. Хотя относительно того, что грешны бесстыдно и непробудно, – большой вопрос.

Дело в том что даже и блоковский герой грешит пробудно, так как, проснувшись "с головой от хмеля трудной", он совершает нелогичный с точки зрения "бес-стыдного и бес-пробудного" грешника поступок – идет в храм. Пребывание в храме (более двух часов на ногах, фактически без движения) физически тяжело для человека, тем более в таком состоянии. Гораздо естественнее для него лежать на "перинах пуховых" с холодным полотенцем на "голове от хмеля трудной". Между тем блоковский герой хочет пройти сторонкой в Божий храм, то есть несомненно стыдится своего неудобоприемлемого для участия в богослужении вида. Какое же тут "беспробудное бесстыдство"? Напротив, если судить о ситуации, нарисованной Блоком, объективно, то речь идет как раз о таком моменте во внутренней жизни человека, который именуется в Православии пробуждением души от сна, духовным восстанием: Душа моя, душа моя! Восстань, что ты спишь?.. конец приближается, и ты смутишься. Итак, трезвись же, дабы тебя пощадил везде сущий все исполняющий Христос Бог (Канон Великий, Творение святого Андрея Критского). Герой Блока и переживает такой момент "пробуждения", идет в храм, кается, умиляется, прикладывается к образам, жертвует "грошик медный", затем, по пришествии домой, вновь погружается в жизненную суету... То же, вне всякого сомнения, происходит и с героями гумилевского "Городка". Блока это ужасает. Гумилев считает это настоящей жизнью. Почему?

* * *

Временная часовня на месте смертельного ранения императора Александра II

Для Гумилева, как и для его героев, цель жизни – ведома. Это – свободное спасение своей души, сочетающее собственные усилия личности с действием благодати, даруемой православному христианину в крещении и вновь и вновь обретаемой им в таинствах Церкви, прежде всего – в покаянии и Причастии Святых Таин. С точки зрения православной сотериологии (излагаю далее по: Архиепископ Сергий (Страгородский). Православное учение о спасении), осознание возможности покаяния, освобождения от греха с помощью благодати, по отношению к своей собственной судьбе, и все время возобновляющееся свободное стремление к нему и делает эту жизнь содержательной, полной смысла, то есть оправдывает ее. Полное освобождение от греха в этой жизни для существ этого мира невозможно – достигнувшие такого состояния святые даже здесь, на земле, уже перестают подчиняться законам времени и пространства, уподобляются ангелам, так же свободно стоящим в добре, они как бы уже не живут в прямом смысле этого слова. Поэтому-то и не может состояться на земле "тысячелетнее царство святых", ибо подлинным святым здесь, в общем, "нечего делать" – так же, как нечего делать, например, в больнице человеку, полностью выздоровевшему от недуга, разве что помогать медикам исцелять других страждущих.

Но для большинства людей содержанием всей земной жизни, с этой точки зрения, оказывается захватывающий процесс борьбы человека с самим собой, мучительное совлечение с себя "ветхого Адама", в чем ему помогает Бог и чему отчаянно сопротивляется враг человеческий.

Таким образом, вопрос об оправдании жизни человека в православной сотериологии не связан с вопросом о том, грешит человек или не грешит, "отпихивает" ли он, говоря словами Блока, "пса голодного от двери" или "не отпихивает", "икает" или "не икает". В этом мнение Православия весьма справедливо – все "отпихиваем" так или иначе, все "икаем", все грешны. Главный вопрос для православного учения о спасении в том, кается ли человек или не кается, и – более того – если кается, то как, каково качество его покаяния и каковы его возможные плоды. Дело в том, что подлинное покаяние вне Церкви невозможно не только с мистической, но даже с психологической стороны. Воцерковленный человек знает добро так же опытно, как он знает и зло, Бог телесно соединяется с ним в миг приобщения его Святых Даров, он чувствует реальное освобождение от груза совершенных грехов в таинстве Исповеди. Небесная Церковь – ангелы и святые – реально присутствуют во время богослужения, обнаруживая свое присутствие в живой символике убранства храма, а подчас и чудесами, являемыми через мощи и иконы. Учение Церкви подтверждается ее историей, записанной в книгах и ежедневно присутствующей в воспоминаниях тех или иных эпизодов во время богослужений.

Эта совершенная радость от личного знания Бога и позволяет воцерковленному человеку куда более спокойно и хладнокровно относиться ко всему мрачному и страшному, что происходит и в нем и во вне его, нежели тому, кто не воцерковлен и лишь понаслышке осведомлен о том, что православные христиане "рассматривали и осязали руками". В глазах воцерковленного человека земная жизнь действительно оправдана, имеет уже сейчас, в самом несовершенстве своем, великий смысл, более того – имеет трагическое величие и красоту: во мне и вокруг меня идет грандиозное сражение между добром и злом. Друзья и союзники известны, враги – тоже, тактика и стратегия – понятна, командиры – в строю, знамена – впереди, наше дело – правое, враг будет разбит, победа будет за нами! Что же паниковать и жаловаться на жизнь в чаянии каких-то "лучших времен"? Споткнулся – поднимайся, доблестно пал – вечная слава. Наступление – ура! Отступление – без паники. Передышка в бою – отдыхаем непостыдно. Снова бой – воюем доблестно! И все предельно ясно и тылы неколебимы, ибо Бог верен, а всякий человек лжив (Рим. 3, 4).

Именно эта предельная ясность цели жизни оправдывает в глазах Гумилева обитателей его "Городка", делает их жизнь настоящей. Да, конечно, они грешат в своей российской бытовой скудости, но пред глазами их всегда крест православного храма, их души пробуждаются навстречу благовесту церковных колоколов, все в этом рождающемся, страдающем, торжествующем, скорбящем, любящем, умирающем русском мире всегда, несмотря ни на что, устремлено к храму – так, как это и показано в стремительно несущихся по всем линиям перспективы в гумилевском стихотворно-живописном полотне. Такой мир можно любить, особенно если и ты обладаешь тем же самым опытным знанием цели жизни, если и ты воцерковлен. У Гумилева это объявляется в начале стихотворения –

Знаю, в этом городке –

Человечья жизнь настоящая, –

поэтому-то ему и не приходится в конце стихотворения, как Блоку, дополнительно оговаривать наличие у него любви к России. Такую Россию, – Россию, в средоточии которой находится православный крест над храмом, не полюбить просто невозможно, коль скоро ты сам знаешь, что такое этот крест и что такое этот храм, если и ты "видел очами" и "осязал руками" Русскую Церковь, если и твоя жизнь – настоящая,

Точно лодочка на реке,

К цели ведомой уводящая.

И напротив, человек невоцерковленный, каким бы высоким ни было его "новое религиозное сознание", будет лишь в лучшем случае догадываться о "цели настоящей жизни", как догадывался, вероятно, Блок, все же любящий и такую Россию, какая изображена в его стихотворении "Грешить бесстыдно, непробудно...". Но догадка – не знание. Если у Гумилева в центре художественного мира – православный храм и православный крест с распятым Спасителем, то у Блока – некая смутная фигура с красным флагом, к сожалению, напоминающая Христа (см. рассказ о дискуссии Блока с Гумилевым относительно финала "Двенадцати", переданный К.И. Чуковским: Чуковский К.И. Дневник. 1901–1929. М., 1991. С. 113–114). Но призрак и есть призрак, не более того.

Гумилев же, не связывавшийся с химерами "нового религиозного сознания", а спокойно и истово, по выражению Одоевцевой, исповедовавший "старые" формы православной религиозности, цель жизни, как и герои "Городка", ведал, знал.

"К высокой мужественности относятся его твердые "да" и "нет", – увы, столь редкие в душах неопределенных и расплывчатых, – писала о Гумилеве О.А. Мочалова. – Он любил говорить и писать: "Я знаю, я твердо знаю", – что свидетельствует о большой внутренней осознанности. Думается, что основная тема его творчества – потеря рая. Он там был. Оттуда сохранилась память о серафимах, об единорогах. Это не поэтические "украшения", а живые спутники души. Оттуда – масштабность огненных напряжений, светов, горений. Оттуда и уверенная надежда: "Отойду я в селенья святые" (Жизнь Николая Гумилева. Л., 1991. С. 114). К этому следует лишь добавить, что "твердое знание о существовании рая" ясно связано всегда в его творчестве с осознанием собственной воцерковленности:

И за это знаешь так ясно,

Что в единственный, строгий час,

В час, когда, словно облак красный,

Милый день уплывет из глаз,

Свод небесный будет раздвинут

Пред душою, и душу ту

Белоснежные кони ринут

В ослепительную высоту.

(Смерть)

Я твердо, я так сладко знаю,

С искусством иноков знаком,

Что лик Жены подобен раю,

Обетованному Творцом.

(Андрей Рублев)

Именно это "твердое знание", "большая внутренняя осознанность", действительно очень редкая в русской литературе "серебряного века", придавала как поэзии Гумилева, так и всему его облику особую "стильность", то, что К.Н. Леонтьев называл "мрачно-веселым" обаянием Православия, "сложного для ума, глубокого и простого для сердца" (см.: О великом инквизиторе: Достоевский и последующие. М., 1992. С. 189).

Известно, как много обычно связывается с последними словами, которые произносит человек, завершая свою земную жизнь. Тем более оправдан интерес к тем последним словам, которые были произнесены великими художниками, чья жизнь и творчество оказали влияние на формирование целых исторических платов культуры той или иной нации. В литературоведческих исследованиях, учебниках, биографиях многократно повторены и осмыслены те фразы, с которыми испускали дух Пушкин, Достоевский, Чехов, Толстой. Гумилев здесь представлялся сознанию читателей и исследователей досадным исключением — его конец скрыт от наших глаз, и с документальной точностью долгое время нельзя было установить, что было сказано в конце.

Но в истории изучения жизни и творчества Гумилева происходит, как это всегда бывает с наследием великих поэтов, много чудес. Чудом, иначе и сказать нельзя, спустя полвека после трагедии в августе 1921 года, когда Николай Гумилев был расстрелян, нашелся свидетель, который был в камере на Шпалерной, уже после расстрела "таганцевцев", и видел, что было написано Гумилевым на этой страшной стене. "Эту надпись на стене общей камеры № 7 в ДПЗ на Шпалерной навсегда запомнил Георгий Андреевич Стратановский (1901–1986), арестованный осенью 1921 года по "делу", к которому не имел никакого отношения. Впоследствии он занимался переводами, преподавал в университете (был доцентом). По вполне объяснимым причинам Г.А. Стратановский предпочитал не делать общественным достоянием свои тюремные воспоминания, хотя, конечно, ему было что рассказать и написать. Об этом знали только в его семье" (Эльзон М.Д. Последний текст Н.С. Гумилева // Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография. СПб., 1994. С. 298). Легализация имени Гумилева в СССР совпала со смертью Г.А. Стратановского, и ту тайну, которую он хранил в течение шестидесяти пяти лет, передал миру его сын.

Последними словами Гумилева были: Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь (Н. Гумилев).

Юрий Зобнин
Читайте также:



©  Фонд "Русская Цивилизация", 2004 | Контакты