Главная  >  Наука   >  Ученые   >  Российские агрономы и почвоведы


Репрессированные почвоведы. (Записки Б.Б. Полынова 1937 г.)

11 октября 2007, 316

В начале 1937 г. Борису Борисовичу Полынову шел шестидесятый год. Полынов был одним из ведущих почвоведов страны, принадлежал к докучаевской линии почвоведения.

В Архиве РАН, в ф. 602, хранится общая тетрадь, на обложке которой стоит одно слово: "Личная". Под названием "Воспоминания автобиографического характера академика Б.Б.Полынова" тетрадь эта включена в специальную опись, озаглавленную "Материалы, не подлежащие оглашению" (в читальный зал не выдаются). В описи, составленной в 1960 г., – всего несколько единиц хранения: в основном материалы военного времени к незаконченной работе Полынова о задачах и методах военно-географических исследований. В эпоху гласности запрет с описи 8 снят, и мы можем познакомиться с записями, сделанными Полыновым для себя еще в сталинское время (он умер в 1952 г.).

В начале 1937 г. Борису Борисовичу Полынову шел шестидесятый год. Полынов был одним из ведущих почвоведов страны, принадлежал к докучаевской линии почвоведения. В анкетах на вопрос о специальности он, помимо почвоведения, называл также физическую географию и геологию. В 1901–1907 гг. Полынов служил статистиком (лесоводом и почвоведом) в Черниговском губернском земстве. С 1907 г. преподавал в высшей школе, профессор Донского политехнического института в Новочеркасске. Петроградского политехнического института. Ленинградского университета, где заведовал кафедрой географии почв до 1935 г., а затем профессор Московского университета. Дольше всего местом службы его оставался Почвенный институт им. В.В.Докучаева АН СССР, до 1927 г. входивший в состав Комиссии по изучению естественных производительных сил России при Академии наук – сначала на правах Почвенного отдела КЕПС. Научным сотрудником Почвенного отдела Полынов стал в 1923 г. Вместе с институтом он переехал из Ленинграда в Москву. В 1933 г. был избран членом-корреспондентом АН СССР, а уже через год получил степень доктора наук. Руководил полевыми исследованиями в разных районах страны, в 1936 г. начал исследования почв в Ленкорани, оборвавшиеся в следующем году его арестом.

В биографии ученого были такие детали, которые в 1937 г. представляли опасность. Он был младшим офицером старой армии, отбывал воинскую повинность в гвардейской артиллерийской бригаде, находился в действующей армии во время русско-японской войны в Маньчжурии и первой мировой войны на Юго-Западном фронте. В Варшаве жила его сводная сестра Вера Ивановна Тукеркес, урожденная Сергеева. Сам Полынов неоднократно бывал за границей в 1906–1907, 1910, 1927, 1935 гг. Во время последней поездки за рубеж он участвовал в работе III Международного конгресса почвоведов в Оксфорде, а после его окончания вместе с другими участниками совершил научную экскурсию по Англии и Шотландии. В ходе этой поездки Полынов ближе познакомился с английским почвоведением и установил связи с английскими учеными. Двое англичан приезжали к нему еще в Ленинград, побывали в Саблине на почвенной станции географического факультета.

Предоставим теперь слово мемуаристу. К печати он своих воспоминаний не готовил, шероховатости его стиля мы сохраним.

"В феврале 1937 г. меня вызвали на совещание к заместителю директора Почвенного института Лебедеву. В его кабинете я застал как самого Лебедева, так и парторга И.П.Герасимова. Мне сделали предложение занять пост директора института. Это не было для меня неожиданностью. Разговоры со мной вели по этому поводу и раньше, но я отклонял их. Внутренние причины, которые препятствовали мне согласиться, заключались, во-первых, в том, что я боялся отрыва от научной работы – совершенно неизбежно при должности директора, и, во-вторых, в том, что не будучи полноправным академиком и не имея необходимого авторитета, не сумею отстаивать интересы института в полной мере перед лицами академического управления, очень тонко и неуклонно подчеркивающими всюду и везде различие между академиками, членами-корреспондентами и просто учеными. Кроме того, жена моя меня очень резко и настойчиво отговаривала отказаться от этой тяжелой и неблагодарной работы".

На этот раз собеседники Полынова были настойчивы, как никогда ранее, и дали ему понять, что отказ будет расцениваться как саботаж. Полынов попросил дать время на обдумывание ответа.

Затем его вызвал вице-президент АН СССР Г.М.Кржижановский и повторил предложение о директорстве. В ответ на сомнение Бориса Борисовича в том, что он, будучи лишь членом-корреспондентом, сумеет защитить интересы своего института, когда они столкнутся с интересами других институтов, во главе которых стоят "полноправные академики", Кржижановский твердо пообещал, что в ближайшие выборы Полынов станет академиком. "Объективная" причина сомнения, таким образом, отпала, и Полынову ничего не оставалось, как согласиться.

Он не скрывал от себя трудностей своего нового положения и попытался представить его себе во всей полноте:

"1) Как директор института я, понятно, должен был прежде всего подчиняться всецело руководству партии. Это было вполне естественно и в принципе вполне удовлетворяло меня. Но, к сожалению, я убедился на опыте, что нередко те партийные товарищи, с которыми мне непосредственно приходилось иметь дело, очень часто выдавали свои личные мнения и намерения за мнения и намерения партии, а проверить я далеко не всегда имел возможность, так как, не будучи сам партийным, не имел входа ни на партийные собрания, ни на совещания. Непосредственное партийное окружение не было благоприятным".

Вспоминая прошлое, Полынов вновь перебирает в памяти партийцев института. Самый образованный из них отличался и невероятным карьеризмом. "Он во всех случаях старался вести не линию партии, а линию персонально того, кто в данной момент находился над ним", обеспечивая тем самым если не продвижение по службе, то по меньшей мере свою репутацию в партийных органах. "Оппортунизм" этого сотрудника кажется новому директору тем более опасным, что тот умеет направить дело в нужном для себя направлении, переложив при этом ответственность на другого. Парторг видится Полынову мягким, боязливым и не очень одаренным человеком. От ответственных дел он старается устраниться.

"2) Как директор института, руководящий научной работой, я должен был направлять и согласовывать работу всех старших, руководящих сотрудников. Эта задача была чрезвычайно трудной, ибо каждый из них старался быть наиболее самостоятельным, каждый из них выбирал темы не по значимости их для общего дела и социалистического строительства, а по личному вкусу и приспосабливал их к крупным проблемам путем ловких объяснительных записок.

Идея комплексной работы существовала только в официальных разговорах и для видимости поддерживалась изданием нескольких работ в одном сборнике – вообще, она не проводилась в жизнь и провести ее не было возможности, так как никто по существу ее не хотел – каждый желал работать вполне самостоятельно и следили только за тем, чтобы их не обворовали, то есть не украли их идей в той стадии, в какой они находятся в разработке. К сожалению, подобного рода кражи имели место в институте".

И в этой сфере новый директор знал, кого надо опасаться. Один из сотрудников, по словам ученого, "человек гигантской работоспособности, но совершенно лишенный творческой инициативы" с необычайным рвением посещал производственные совещания, прочитывал отчеты своих коллег, ставил эксперименты и публиковал работы, построенные "на ворованной мысли и инициативе". "Он не сделал ничего серьезного, фундаментального, но зато опубликовал бесконечное множество никому не нужных статей, очерков и прочего". Его цифры нуждаются всегда в проверке, его выводы обычно не подтверждаются. Он не мог сосредоточиться на чем-либо одном, всегда разбрасывался и ни в какой отрасли не сделал ничего серьезного. Его работам теперь не верят, но пример оказался заразительным.

Результат: люди стали бояться излагать свои мысли на совещаниях и еще сильнее замкнулись. Полынов видит, что предстоит борьба, и борьба большая, за правильную расстановку сил, "заставить работать соединенными силами над одной проблемой".

"3) Не меньшую опасность (если не большую) представляла другая группа товарищей, которая в погоне за карьерой перетолковывала директиву: развивать теорию для обслуживания практики – в сторону наиболее простую и легкую, – т.е. заниматься технической работой того масштаба и значения, какие свойственны производственному учреждению. Иначе говоря, брать выполнение технических работ, ведущихся отраслевыми институтами и местными практическими органами. Темы, избираемые этими специалистами, были, понятно, весьма практическими, их работы, несомненно, приносили прямую пользу, но эти работы ни в коей мере не содействовали развитию теории и легко могли быть выполнены любым добросовестным и опытным провинциальным специалистом. Это представляло тем большую опасность, что подкупало и высшие органы своей практичностью, с одной стороны, а с другой – создало стремление многих практических и производственных учреждений привлекать Академию наук для производства таких работ и получать, таким образом, марку академии, которая в значительной степени импонировала органам контроля и приема работ".

Во главе этой группы, как видится Полынову, – немного лиц, но здесь академик Б.А.Келлер (директор Почвенного института в 1931–1936 гг.) и временами все тот же "самый образованный", действуют они под прикрытием партийной организации и ее руководителей, сначала Н.Д.Беспалова, а затем И.П.Герасимова. Активное сопротивление вызывает у них "действие против установок партии и правительства". Борьба с этой демагогией требует колоссального спокойствия и выдержки.

Между тем тенденция к снижению научного уровня в Академии уже дала свои плоды. Десять лет назад, по оценке Полынова, отечественное почвоведение еще занимало ведущее положение в мировой науке. Теперь во многих отраслях почвоведения обозначилось отставание. В физико-химическом изучении почв вперед вырвались Америка и Швеция, лесное почвоведение расцвело в Скандинавии, микробиология почв получила наибольшее развитие в Америке (хотя некогда возникла в России), "и даже в области географии почв начали выделяться более крупные работники в Германии". "Мы не могли похвалиться ничем, кроме Вильямса", который, однако, "обладая прекрасными идеями", "теории не подвинул ни на один шаг".

Такова была обстановка. Тем не менее, Б.Б.Полынов "льстил себя надеждой преодолеть ее": опереться на новые молодые силы и "вывести институт на дорогу большого крупного советского института, строящего истинную науку". "Приняв предложение и будучи скоро утвержден директором, я со всей энергией принялся за работу. Но... она скоро была прервана"*.

«11 мая 1937 г., – продолжает вспоминать ученый, – накануне выходного дня (тогда была шестидневная неделя, и 12-го был выходной день) после службы и обеда я с женой и моими сослуживцами по институту А.И.Троицким и его женой Е.И.Парфеновой решили провести вечер – в кино и дома. Настроение было хорошее. Неделю я очень интенсивно работал и вечером собирался основательно отдохнуть. Пообедали... через некоторое время все вчетвером пошли в кино. Последующие события настолько вытеснили из памяти все мелочи предшествующего времени, что теперь я не могу вспомнить даже картину, которую мы смотрели. Помню только, что возвращался я с ощущением приятной усталости, предвкушая хороший душистый чай и отдых в кругу людей, к которым был искренно привязан... Кино было в Доме правительства и пройти до дома надо было всего лишь 5–10 минут. Только что мы вошли в квартиру и начали хлопотать, собирая для чая и ужина посуду, еду и разогревая воду, как послышался звонок. Когда А.И.Троицкий открыл дверь, в квартиру вошли: два сотрудника НКВД в форме, один красноармеец и дворник... В значении и цели этого посещения не могло быть сомнения.

Трудно сказать, какие чувства охватили меня – это было несомненно очень сложное и тяжелое переживание, но все же больше всего преобладало... изумление. Прежде всего пришла в голову мысль, что это недоразумение... ошибка...

Однако вошедший первым высокий блондин со спокойным лицом спросил именно мою фамилию и предъявил ордер на обыск, на котором четко и ясно были написаны моя фамилия, имя и отчество. Сомнения не оставалось, что целью их посещения был именно я и моя квартира. Само собою разумеется, что обыск сам по себе меня не пугал – ничего предосудительного у меня не было и не могло быть. Однако я отдавал себе отчет в том, что достаточно обширная иностранная корреспонденция, которую я в качестве президента Тихоокеанского Почвенного комитета и председателя Комиссии по составлению карты Азии вел со многими иностранными учеными, должна была, понятно, привлечь внимание и послужить объектом для более длительного изучения. Все-таки у меня оставалась надежда, что дело кончится только обыском. Слабая надежда! Такого рода обысков без ареста я не припоминал... Это бывало иногда в дореволюционное время, и, в частности, был такой обыск и у меня в Чернигове в 1906 году, но он проводился в моем присутствии...

Обыск длился с 10 ч[асов] вечера до 4 часов ночи. Все перерыли и по моему же настоянию осмотрели даже кладовку и содержимое дивана... Почти все время я сидел рядом с женой на диване. Состояние было бесконечно тоскливое – я верил, что все это недоразумение, но сколько времени продлится это – я не знал, и меня брал страх за жену... Я представил себе, что уже на другой день после ареста все от нее отвернутся: она окажется одинокой, беспомощной в самой жуткой обстановке...

Наконец, когда обыск подходил к концу, старший сотрудник НКВД по телефону вызвал "большую" машину – мне стало ясно, что меня заберут...

Все кончилось – на мой вопрос, арестуют ли меня, мне ответили утвердительно – подписал протокол. Попрощался и попросил Елену Ивановну не оставлять жену. Она дала мне это обещание, и на душе стало немного легче... Я все же верил, что через 3–4 дня, самое большое через неделю, я вернусь...

Мы сели в машину. Справа и слева от меня сели сотрудники НКВД, рядом с шофером красноармеец – я был окружен и невольно подумал о столь ненужных предосторожностях. Я бы не только не убежал, но если бы меня пригласили в "Большой дом"1 – я бы аккуратно пришел туда.

Я не представляю себе точно, куда меня везут, и только по общему направлению догадываюсь, что на Лубянку, но я бы и теперь не нашел бы ворот, к которым меня привезли, и дом, у которого они отворились. Доставивший меня сотрудник вежливо и, как мне показалось, сочувственно простился со мной и передал меня другому...

Вспоминая процедуры, через которые я прошел и впоследствии проходил много раз, я до сих пор не могу понять смысла и целесообразности многих из них. Совершенно непонятно для меня, почему выдергивают шнурки из ботинок и заставляют ходить в незастегнутых штиблетах. Почему не позволяют с собой брать какого-либо чемоданчика и пр. Впоследствии дело дошло даже до того, что отбирали зубные щетки (в "Крестах") и срезали пуговицы на брюках... Первый раз в Москве делали это спокойно, без окриков и грубостей – много хуже проходили эти процедуры в "Крестах" в Ленинграде.

Из всех положенных процедур – одна на первый раз была для меня пропущена – меня не повели в баню, но спросили, давно ли я был в бане, – я ответил, что ежедневно принимаю ванну, и меня направили прямо в камеру.

Потом выяснилось, что и это было льготой, т.к. в большинстве случаев арестованные сначала попадают в так называемый "собачник", т.е. общую предварительную камеру, очень грязную, неудобную, и уже после "собачника" происходит сортировка, перед которой проходят баню...

Помещение, в которое я попал утром, напоминало меблированные комнаты: коридор и номера обычного типа без всяких решеток и пр. Мы остановились перед № 8, дверь отворилась, я оказался в довольно просторной комнате, где помещалось, кроме меня, семь человек, стояло восемь кроватей, снабженных полным комплектом белья, большой стол с полкой внизу и убогая посуда: металлические миски, чашки и деревянные ложки…

Люди, которых я там встретил, произвели на меня неприятное впечатление: они выглядели если не типичными бандитами, то во всяком случае весьма некультурными людьми – общее впечатление чего-то грязного, серого и как будто явно преступного... Первая мысль, что меня посадили в компанию настоящих уголовных преступников... я ждал с их стороны соответствующего приема...

Это впечатление рассеялось в течение 10–15 минут. Меня не беспокоили вопросами, но все старались оказать мелкие услуги, и вскоре я убедился, что добрая половина принадлежит к представителям интеллигенции, один – шофер молодой, худощавый, очень грустный и задумчивый, один – студент вуза, молодой парень, очень мягкий, не из особенно способных, но человек как будто морально чистый, неиспорченный...»

Старостой камеры, вспоминает Полынов, был высокий брюнет, партиец, еврей, по профессии врач, бывший начальник какого-то главка. От него Полынов услышал анекдотические рассказы о глупостях и несправедливости со стороны следователей. Староста был умен и обладал характером. "В нем было что-то несимпатичное, как часто бывает у очень честолюбивых людей, которые не любят считаться с чужим мнением и охотно показывают свое превосходство. Но в то же время он не производил впечатления враля или хвастуна". Его рассказы о дореволюционной партийной работе и о гражданской войне звучали правдиво, без ложного пафоса. «Возможно, что моя антипатия к нему возникла потому, что он посмеялся над моей "наивностью" и верой в то, что мое дело быстро разъяснится... Он мне прямо заявил, что то обстоятельство, что я ни в чем не виноват, никакой роли не играет. Раз меня арестовали, то, если бы я оказался бы невиновен, для меня придумают вину, потому что "нельзя подрывать авторитет Наркомвнудела"... Все это было очень неприятно, но у него выходило очень убедительно и правдоподобно, а у меня отнимало надежду на скорое освобождение». Заметным лицом в камере был профессор-историк из Московского университета. О деле своем он говорил неохотно, ничего хорошего не ждал, был внешне ко всему равнодушен. Иногда по просьбе других читал лекции. Играл в шахматы (без доски, на память) с другим искусным шахматистом. От прогулок отказывался. «Ел постольку, поскольку утолял голод. Казалось, хотел скорее кончить жизнь, но, чтобы прекратить ее немедленно, мер не принимал.

Впрочем, первое время я был подавлен так и так сосредоточился на своей собственной судьбе, что соседи меня мало интересовали. Несмотря на бессонную ночь и предоставленную в мое распоряжение кровать, сон не приходил ко мне, к пище я не притронулся, хотя товарищи по камере уговаривали меня есть, но я решительно не мог – это не был протест – просто не хотел есть, да и пища была не из привлекательных... Мучительный вопрос, – за что меня арестовали, не покидал меня – я мысленно перебирал все, что я делал в последнее время, искал невольные, быть может, ошибки, но не мог додуматься и все же не переставая перебирал в памяти все разговоры, встречи, дела и... ничего не находил. Прошлое – то прошлое, в котором я по своим взглядам и высказываниям был несомненно антисоветским человеком – как причина ареста не смогла прийти мне в голову, ибо, что бы я ни говорил и какие бы взгляды я ни высказывал, – я все же никогда не принимал участия ни в каких-либо организациях, ни в агитации преднамеренно, и в поступках и работе своей никогда не допускал антисоветских действий...

Поэтому о "такой причине ареста" мне и в голову не приходило. Причину я искал в каких-либо более близких по времени поступках, но найти не мог и с нетерпением ждал, когда, наконец, меня вызовут и предъявят обвинение... Мне показалось, что тогда же мгновенно разъяснится все недоразумение.

Относительно вызова меня разговаривали и товарищи по камере, сообщили, что сегодня, 12 мая, по случаю выходного дня меня не вызовут, а завтра вызовут не ранее вечера, так как следствие ведут здесь вечером...

Вечером усталость взяла своё, и я заснул... Проснувшись 13-го утром, я долго не верил действительности – мне казалось, что продолжается скверный сон, что если я еще раз засну, то проснусь в своей квартире, в старой обстановке, но... еще раз заснуть нельзя – в определенный срок надо было вставать, идти в уборную, умываться, получать чай... Начинал примиряться со своей участью и еще более уверял себя, что все это недоразумение, которое скоро пройдет...»

13-го вечером дежурный надзиратель приоткрыл дверь камеры:

– Кто из вас на "П"?

Камера была немалая, и ему начали перечислять ее обитателей, начинающихся на "П". Когда дошли до Полынова, надзиратель отрывисто и коротко произнес:

– К следователю!

«Наконец-то допрос и наконец-то я узнаю, в чем дело! Я волновался. Меня вывели из камеры и подвергнули прежде всего обыску... потом повели коридором, который привел к небольшой проходной комнате. Здесь сидела за столом женщина. На столе перед ней большая тетрадь типа бухгалтерских гроссбухов и металлический цинковый лист с прорезью. Лист покрывал всю страницу тетради, и в прорезь была видна только моя фамилия и пустая графа. В этой графе она отметила время – часы и минуты точно. Часы висели перед столом на стене, а я должен был расписаться возле этой отметки.

Из комнаты мы опять пошли длинными путанными коридорами, причем оказались уже в "Большом доме", и я понял, что тюрьма наша имела внутреннее сообщение с "Большим домом". Мы остановились у дверей одного из кабинетов, и после предварительного разрешения надзиратель пропустил меня в кабинет, а сам ушел. Просторный, светлый, очень хорошо обставленный кабинет. Прямо против меня сидел в форме НКВД человек среднего или даже несколько ниже среднего роста, лет около 40, брюнет с проседью, волосы коротко остриженные, небольшие темные глаза, узкое лицо, плотная фигура...

Я подошел. Он быстро поднял глаза: Ваша фамилия? имя? Отчество? год рождения? и т.д., последовал ряд формальных вопросов. Получив ответ на них и сверивши их с лежащими перед ним документами, он предложил мне сесть... Дальше между нами произошел следующий разговор.

Он: Ну, Борис Борисович, нам все известно. Я не даю Вам никаких обещаний, но мы люди реальной политики. Губить Вас нет смысла, пока из Вас можно извлечь пользу. Поэтому я предлагаю Вам – берите бумагу, перо (мне придвигает лист бумаги) и пишите Михаилу Ивановичу Калинину полное признание и просьбу о помиловании!..

Я: Простите... Но я не знаю, в чем я провинился и в чем я должен признаваться!

Он: Ну! Это все так говорят! Предупреждаю, что нам все известно, но лучше будет для Вас, если Вы сами расскажете, не дожидаясь напоминания...

Я: Лгать и запираться я не умею и не хочу. Если бы я чувствовал за собой какую-либо вину, я бы, понятно, признался... Но мне не в чем признаваться!

Он: Как не в чем признаваться! Вы – английский резидент! Вы искусный, опытный шпион. У Вас ячейки по всему Союзу, но Вас не знают все, только немногие! Вы действуете "цепочками". Если бы нам иметь в своем распоряжении такого шпиона, мы многое могли бы сделать!..

Я (оправившись после изумления): Знаете... Я Вам скажу откровенно, что я волновался и после ареста и теперь, когда я шел к Вам на допрос. Волновался потому, что предполагал, что я действительно совершил какое-либо преступление по службе или работе – сам того не замечая – ненамеренно, но теперь я совершенно спокоен.

Он: То есть как это? Почему же Вы спокойны?

Я: Потому что предъявленное обвинение – такая явная и несуразная нелепость, что, понятно, оно должно быстро рассеяться! Он (взволнованно и возбужденно): То есть как же нелепость?! Вы хотите запираться, у нас есть прямые доказательства, Вы – шпион!.. (В это время вносят в кабинет поднос с двумя стаканами чая и бутербродами с колбасой и сыром). Хотите чаю? Берите, не стесняйтесь, берите бутерброды!

Трудно представить себе смену пережитых мною ощущений. С одной стороны, слово "шпион" хлестнуло меня как бичом... Позорная кличка продажных людей, она меня глубоко волновала и мучила... Но комически быстрый переход к любезному предложению чая... не мог не вызвать реакции, и при всем тяжелом положении я не мог не оценить комического момента этого разговора. Я успокоился, взял чай и начал с удовольствием пить.

В это время вошел сотрудник – очевидно, помощник моего следователя.

Он (обращаясь к помощнику): Вот, не признает себя виновным! Как это Вам понравится? (Ко мне:) Стыдно!.. Вам ведь 60 лет – Вы старик и такое упорное запирательство... Да! Мы Вас вовремя арестовали! Ведь подумайте, его собирались проводить в академики?!

Помощник: Да! В майской сессии предполагались выборы!»2 На этом воспоминания Б.Б.Полынова3 обрываются, далее в тетради – чистые листы.

Известно, что по делу Полынова было взято несколько сотрудников Почвенного института: В.М.Боровский, А.Ф.Большаков, А.И.Троицкий, Г.И.Григорьев. Всех обвиняли в подготовке вооруженного восстания и террористических актов. Следствие велось в Ленинграде, куда арестованных отправили этапом вскоре после ареста Полынова. Борис Борисович отказался признать себя виновным. Конкретные обстоятельства почти неизвестны.

Следствие тянулось без малого два года, после чего Б.Б.Полынову были выданы следующие справки4:

(продолжение следует)

Источник: С.П.Лялин, Ф.Ф.Перченок. Репрессированные почвоведы. Записки Б.Б.Полынова о 1937 г.

// Трагические судьбы: репрессированные ученые Академии наук СССР. М.: Наука, 1995, с.76-90.

Источник в интернете:

http://www.ihst.ru/projects/sohist/papers/liper95f.htm

С. П. Лялин, Ф. Ф. Перченок
Читайте также:



©  Фонд "Русская Цивилизация", 2004 | Контакты