Главная  >  Культура   >  Литература


Г. И. Чулков и Вл. Соловьев

11 октября 2007, 34

Внимание к религиозно-философскому и художественному наследию Вл.Соловьева сохранялось у Г.И.Чулкова на протяжении всей жизни. Однако ни в его воспоминаниях "Годы странствий", создававшихся в советскую эпоху, ни в его "Воспоминаниях", писавшихся в 1917 г., мы не обнаружим ни точной даты знакомства с философией или поэзией автора "Чтений о Богочеловечестве", ни рассказа о впечатлениях, произведенных чтением книг философа.

Внимание к религиозно-философскому и художественному наследию Вл.Соловьева сохранялось у Г.И.Чулкова на протяжении всей жизни. Однако ни в его воспоминаниях "Годы странствий", создававшихся в советскую эпоху, ни в его "Воспоминаниях", писавшихся в 1917 г., мы не обнаружим ни точной даты знакомства с философией или поэзией автора "Чтений о Богочеловечестве", ни рассказа о впечатлениях, произведенных чтением книг философа. Это выглядит несколько странным, тем более, что, вспоминая о "соловьевстве" Блока, он выражает сомнение в том, было ли прочитано поэтом-символистом до конца "Оправдание добра" , что ясно говорит о том, что самому Чулкову наверняка был дорог этот основополагающий труд философа. По всей видимости, знакомство с творчеством Соловьева-критика и философа произошло у Чулкова еще в гимназии. Не последнюю роль здесь сыграло, возможно, то, что он имел к Вл. Соловьеву, как сам выразился, "косвенное касание" : брат философа Михаил Сергеевич Соловьев преподавал в шестой московской классической гимназии, где учился Чулков. Скорее всего, активный интерес к наследию философа возник после чтения статьи "Особое чествование Пушкина" и его пародий на брюсовские сборники "Русские символисты". По крайней мере, именно на эти произведения как важнейшие для его духовного и творческого формирования он упоминает в мемуарах "Годы странствий", где он также выражает глубокое сожаление, что ему не удалось познакомиться с Соловьевым лично по причине юных лет до своей ссылки в Сибирь (она произошла в 1902 г.), а по возвращении он уже не застал ученого в живых. Однако когда в своих неоконченных, касающихся исключительно детских лет "Воспоминаниях" Чулков останавливается на откровении своего внутреннего опыта в постижении "личного абсолютного существа", чью "непрестанную близость" он ощущал постоянно, на "чувстве личности Христа" , которое родилось в нем довольно рано и которое он пытался опровергать доводами разума, но ни словом не обмолвился о том, сыграла ли какую бы то ни было роль в этой борьбе философия Соловьева.

Думая о особенностях русского национального духа, он выделяет "своеобразных" русских мыслителей – Федорова и Соловьева. Метафорикой последнего он часто пользуется. Например, когда хочет намекнуть на "обманы" истории: "Зарю вечернюю мы иногда принимаем за утреннюю" . Именно соловьевский "ключ" способен вскрыть нелицеприятный для эпохи подтекст его сборника советского периода "Вечерние зори" (1924), в котором приведены свидетельства этих "обманов". Однако он постоянно подчеркивает, что тема "софианства" в душе его возникла "бессознательно" , т.е. "без участия" В. Соловьева.

Думается, такая "забывчивость" связана с особенностями личности Чулкова, который всегда стремился доказать самостоятельность своего мышления, независимость от авторитетов. Но даже при этом он не мог не признать, что уже в его ранних стихах присутствовала "соловьевская тема, с ее ослепительным светом и с ее мучительными противоречиями" , хотя "геометризм" соловьевской поэтики ему всегда оставался чужд. Действительно, в первой книге Чулкова "Кремнистый путь" такие стихотворения, как "О, медиума странный взор …", "Я молюсь тебе, как солнцу, как сиянью дня", а также стихотворное переложение "Песни песней" могут быть истолкованы в соловьевском духе. Однако соловьевских нот в ней не расслышала сестра философа, Поликсена Соловьева, отозвавшаяся на сборник едва ли не единственной положительной рецензией. Кажется, она даже специально подчеркнула, что в ней нет "звона великого колокола, зовущего к единению" (имеется в виду идея Всеединства), а многие стихи окрестила "банальной декадентщиной" . Но, думается, что все же некая близость к идеям В.Соловьева заставила ее обратить на этот сборник внимание.

Соловьевское настроение, несомненно, владело Чулковым во время написания этих стихов. Стимулировали же интерес к наследию философа разговоры о нем, которые велись им в Нижнем Новгороде, где он оказался в 1903-4 гг. после сибирской ссылки и где познакомился с Анной Шмидт, печатавшей театральные рецензии в той самой газете "Нижегогодский листок", которая приютила на первых порах и Чулкова. Как отмечал он в мемуарах, поклонница Соловьева "тотчас почувствовала во мне "своего человека" . Значимость Соловьева для миросознания Чулкова в это время прочитывается и в том, что он знакомых символистов пропускал через "соловьевскую призму", т.е. свое отношение к ним измерял их степенью близости к философу. Так, явно не симпатизируя Мережковскому, он признавал, что "этот человек связан какими-то незримыми нитями с Владимиром Соловьевым. <…> Пусть Соловьев относился к Мережковскому недружелюбно, но у них, однако, была общая тема, казавшаяся нам (ему и Блоку – М.М.) пророческой и гениальной" .

Официальной же "точкой отсчета", свидетельством о добросовестном штудировании наследия поэта и философа можно считать одну из первых литературно-критических работ Чулкова - статью "Поэзия Владимира Соловьева", написанную в 1905 г. и появившуюся на страницах журнала "Вопросы жизни" в апреле-мае этого же года. Она была обращена к поэтическому наследию философа. Тогда же она вызвала интенсивную полемику в печати. Впоследствии она была перепечатана в брошюре "О мистическом анархизме" (1906), куда вошла под названием "О софианстве". На нее откликнулись С.М.Соловьев, поместивший открытое письмо, напечатанное в том же журнале в разделе "Частная переписка" , и С.Н.Булгаков, написавший статью "Без плана", с подзаголовком "Несколько замечаний по поводу статьи Георгия Чулкова о поэзии Вл.Соловьева" и поставивший в ней ряд принципиальных вопросов, касающихся соотношения христианства и любви к жизни, а также связи аскетизма и трагизма. Несогласие с точкой зрения Чулкова на творчество и личность Соловьева выразил и Блок, в письме от 23 июня 1905 г. отметивший, однако, что его занимают высказанные Чулковым мысли. Но Блок не принял и возражения, сделанные С.Булгаковым: "…мне не захотелось и читать его (имеется в виду статья "Без плана"), что-то совсем, совсем не о том…".

Чулков обнаружил у философа в душе "великий черный разлад" , "черную победу" смерти, которые несовместимы "с любовью и творчеством здесь, на земле" . Свою критику мировоззрения и поэтического наследия Соловьева Чулков по сути обращает к историческому христианству, противником которого он заявлял себя поначалу, пытаясь создать теорию мистического анархизма: "Между сияющей ледяной вершиной и цветущей долиной разверзается пропасть. Перебросить через эту пропасть мост не сумел Соловьев, как не сумело это сделать и исторической христианство" . Собственно, речь шла о судьбе "исторического христианства", которое Чулков (вкупе с "новопутейцами") вознамерился пересмотреть и в реформированном виде преподнести человечеству.

Но эта статья оказалась важна и частными, порою весьма субъективными наблюдениями над свойствами личности и особенностями творчества В.Соловьева. К тому же она явно направила мысль Блока на обдумывание отличительных черт поэзии и идей Соловьева в целом и сыграла роль в эволюции его собственного творчества. К ценным ее моментам следует отнести попытку соотнесения мировоззрения и творчества, рассуждения о способах и возможности "отражения идей" в лирическом тексте. Не менее важной представляется и мысль Чулкова об "общечеловеческом" характере поэзии Соловьева, отвечающей мистическим душевным чаяниям каждого человека. Неожиданным и интересным было и выделение в поэзии философа мотива "обледеневшего сердца", который, по мнению Чулкова, подтверждал этические прогнозы Ф.Ницше.

О важности затронутых Чулковым тем свидетельствует запальчивость, с которой принялся обсуждать Блок мировоззрение философа, его поэтическое дарование, его смех, который считал "необходимейшим элементом соловьевства". Чулков был уверен, что, споря с ним, Блок на самом деле спорит с самим собой, желая обнаружить в себе самом прорывающиеся сквозь "дни печали" "деятельное веселье" и "жизненную силу" , и, возможно, был прав, т.к. тон письма на самом деле – необыкновенно заинтересованный и личный. Но вряд ли у них обоих были уже тогда одни и те же представления о Соловьеве, как пытался представить дело позже Чулков. Во время написания этой статьи Блок уже был соловьевцем, а Чулкову еще предстояло им стать и приобщиться к тому особому "знанию", которое, по словам Блока, "наполнило Соловьева неизъяснимой сладостью и веельем" .

Но в любом случае, противопоставив "траурному" Соловьеву, сотворенному Чулковым, Соловьева – веселого, Блок, возможно, предвосхитил последнее стихотворение Чулкова, написанное им в 1938 г. и озаглавленное "Веселому поэту" , которое, будучи мысленно адресовано Н.Асееву , по сути касалось соотношения танатологических и оптимистических элементов в поэтическом творчестве вообще. Это стихотворение в перспективе проходившего в 1905 г. спора можно в какой-то степени расценить как его завершающую точку. Во всяком случае в возникшей по поводу заметки Чулкова полемике отчетливо прослеживается особая роль этого человека в литературном процессе к. Х1Х – н. ХХ в. – служить "закваской" многих литературных начинаний и споров, быть, так сказать, "невинным" провокатором, побуждающим к обсуждению животрепещущих проблем. Он сам, кажется, не без гордости склонен был думать о себе именно так. Во всяком случае, по поводу возникших с Блоком разногласий он писал: "Драма моих отношений с Блоком заключалась в том, что я всегда старался обострить темы, нас волновавшие, поставить точку над i, а он предпочитал уклоняться от выводов и обобщений".

Как можно судить даже по этому факту, путь Чулкова к постижению личности Соловьева и сущности "соловьевства" был извилист. И ретроспективно он оценивал все несколько иначе, чем было на самом деле. Однако несомненно, что твердое изменение его миросозерцания произошло на рубеже 1910-х гг., когда он, побывав в Италии, приобрел "духовный опыт познания "единства мировой культуры" , приблизивший его к философии всеединства. Однако в рассказе "Отмщение" (первая публ. в 1916 в сборнике Г.Чулкова "Люди в тумане", год написания - неизвестен) он изобразил самонадеянного и самовлюбленного писателя (в котором угадывались черты личности философа), которому мстит сама жизнь, посылая ему на старости лет безответную любовь к молодой девушке, ничего не смыслящей в высоких материях и насмехающейся над нелепой страстью. Чулков создал образ человека, всю жизнь во имя высоких идей отвергавшего "земную" любовь, но, в конце концов, настигаемого ею. Волновавшая Чулкова тема возмездия приобрела здесь очертания традиционного любовного конфликта. Видимо, автор не решился представить ее таким образом, как она была "воплощена" в реальной жизни, когда любовь "настигла" философа в образе "старушки Шмидт", решившей, что она и есть земной облик Софии. Об этом обстоятельстве Чулков пишет в мемуарах как о "возмездии одинокому мистику, дерзнувшему на свой страх и риск утверждать новый догмат" . И об эволюции своего отношения к Соловьеву Чулков откровенно заявил в примечаниях к опубликованным им в начале 1920-х гг. письмам Блока, написав, что "в настоящее время" он "не согласен с тогдашними своими заявлениями".

Однако, сглаживая эти противоречия, Чулков в "Годах странствий" рисует себя верным "соловьевцем" едва ли не с самого начала литературной деятельности, утверждая, что борьбу с "эстетическим индивидуализмом", начатую Соловьевым-критиком еще в середине 90-х гг., в середине 900-х продолжили он и Вяч. Иванов, "поднявшие знамя Влад. Соловьева" . И в заслугу философу он ставит предвидение "крушения нашей духовной культуры", первые признаки чего тот обнаружил в "ницшеанстве и мистическом модернизме" Брюсова и его сподвижников.

На самом деле неприятие философии любви Соловьева, указания на противоречивость его концептуальных построений, пронизывающие первую статью Чулкова, начинают исчезать приблизительно с 1908 г. Теперь он выстраивает теорию символизма, обосновывая ее как соединение эстетических взглядов В.Соловьева, отстаивавшего "магическое искусство", с идеями Достоевского о "реализме в высшем смысле". Напрямую "сводит" он Достоевского и Соловьева в своем неопубликованном романе-биографии "Жизнь Достоевского", писавшемся в 30-е гг., где в финале пристальный взгляд молодого человека (Соловьев) провожает уходящего в мир иной писателя (Достоевский) . В написанном в 10-е гг. стихотворении "Элегия", посвященном З.Серебряковой, присутствие Вечной женственности в мире рассматривается преимущественно в параметрах Света, Благодати и Красоты. Сливая лирическую героиню стихотворения с "Женой, облеченной в Солнце", он обращается к ней на Ты, используя начертание этого местоимения с заглавной буквы, и говорит о радости и покое, которые она приносит в его мятущуюся душу:

…Я вспоминаю дом, поля и тихий сад,

Где Ты являлась мне порою, -

И вновь сияет мне призывно нежный взгляд

Путеводящею звездою.

И верю снова я, что путь один – любовь,

И светел он, хотя и зыбок;

И прелесть тайная мне снится вновь и вновь

Твоих загадочных улыбок.

Но уже не столь загадочными, сколько "двоящимися улыбками" будут встречать читателя героини его рассказов и романов. Особое место среди них занимает Оленька Макульская из романа "Сатана" (1915), о которой точно сказала Гиппиус: "Княжна, юная девушка, невинная и целомудренная, смотрит на каждого, обжигая как бы влажным огнем, смущаясь, страшась и в то же время соглашаясь на все и отдавая себя". Таким образом, вариациями Вечной Женственности предстают героини прозаических произведений Чулкова этого времени, в которых соединились – если воспользоваться цитатой стихотворения Блока "Я тварь дрожащая …" - "великий свет и злая тьма".

Особое место в наследии Чулкова занимает работа над "загадочными автографами" Вл.Соловьева, с которыми он познакомился в 1922 г. Доклад на основании их изучения был прочитан им в 1927 г. на заседании Комиссии по психологии творчества при философском отделении ГАХН, действительным членом которой он состоял в 1922 –1930 гг. Доклад был оформлен как статья спустя некоторое время. Об этом сказано в отчете о научной работе, хранящемся в личном деле Чулкова в РГАЛИ. Там фигурирует работа, озаглавленная "Неизданные автографы Вл.Соловьева". Доклад же (не имеющий конца) сохранился в машинописном варианте в архиве ИМЛИ. Важно, что он писался после того, когда Чулков пережил духовный кризис, вызванный смертью маленького сына Володи, скончавшегося от менингита в 1920 г. Ребенок был поздним и долгожданным. Его трагическая кончина вернула Чулкова в лоно церкви, заставив пересмотреть свой взгляд на историческое христианство. Об этой перемене он написал в письме-завещании, которое было спрятано в книге и найдено только после его смерти. В день Рождества Христова 6 января 1935 г. Чулков писал жене: "Мой взгляд тогдашний (имеется в виду начало деятельности – М.М.) на историческое христианство ложен … я решительно заблуждался в оценке и понимании богочеловеческого процесса. Главное мое заблуждение, противоречащее <…> моему внутреннему миру, - это уклончивое отношение к исповеданию той Истины, что две тысячи лет назад была воплощена до конца и явлена была человечеству в своей единственности и абсолютности".

Как позже заметил Чулков, эти "медиумические" записи утвердили его во мнении, что духовному опыту Соловьева были присущи "демонические" переживания. Считая при этом, что Соловьев, в теоретических работах "мало уклонялся" от христианской концепции Софии, Чулков тем не менее настаивал, что психологически философ пребывал в плену искушений, переживал соблазны, которые только подтверждают, что он совершал "жизненный подвиг", "изнемогая в борьбе с темною силою". Иными словами, знакомство с соловьескими записями как бы вернуло его "на круги своя", т.е. к прежним выводам о внутренних противоречиях личности философа.

Таким образом, можно говорить о трех этапах "соловьевства" Чулкова:

1) отрицание привязанности философа к Земле и земным переживаниям, неудовлетворенность его попытками примирить аскетизм и красоту мира, ощущение, что "историческое христианство" не выполнило свою задачу;

2) "соловьевские" настроения нарастают, и это приводит к разработке символистской теории с опорой на эстетические работы философа, а также созданию в творчестве женских образов, в которых "мерцают" отблески "Вечно-женственного";

3) Чулков начинает исповедовать традиционное "историческое христианство", и все попытки каким-то образом его реформировать и дополнить воспринимаются им как отступление от "заветов". Соловьев же в теоретическом плане остается для Чулкова "гениальным мистиком и мыслителем", но в психологическом отношении в нем начинает "проступать" обыкновенный христианин, которому ведомы и "соблазн", и "прелесть", и "искушение".

Теперь Чулкова беспокоит, что учение Соловьева могло пониматься и как пересмотр основных церковных догматов, и поэтому способно было прельстить слабых сих очарованиями отступничества. Возможность подобной интерпретации соловьевского "софианства", на его взгляд, демонстрирует творческий путь Блока. Говоря о восприятии и транскрипции соловьевских понятий в лирике Блока, он признался в своих все усиливающихся "сомнениях" в источнике, питавшем любовь поэта к Таинственной Возлюбленной. Отметив, что хотя "и раньше" эти сомнения присутствовали в его размышлениях, но только "в последние годы" он "убедился, что есть такая "тайная прелесть", которая ужаснее иногда "явного безобразия". А в период своего окончательного воцерковления Чулков решительно отринул "тайную прелесть" соблазна.

Однако он, как и Соловьев, оказался не в состоянии преодолеть увлечений "земными возлюбленными", в которых ему мерещилось воплощение "вечно-женственной красоты". Это наиболее полно отразилось в стихах, составивших "лебедевский" цикл в его творчестве последних лет (так по аналогии с денисьевским можно назвать его стихотворения, посвященные балерине Людмиле Михайловне Лебедевой). О раздвоении, особенно мучительном для человека глубоко верующего, говорят строки его дневника: "Я все больше и больше люблю мою жену, но я никак не могу не страдать за тех, с кем я был связан тоже "любовью" (я не знаю какою). Пусть моя брачная связь крепка (смерть Володи ее навек освятила), но как мне быть с измученным сердцем той несчастной Агари, за судьбу которой я тоже отвечаю?" . Или в другом месте: "Самое страшное и стыдное – раздвоение сердца. Так было с Тютчевым. И так бывает со многими. <…> Но пошлость подстерегает нас за каждым углом нашего бытия".

Если иметь в виду пророческий характер сокровенных стихов Чулкова последнего периода творчества, писавшихся уже "в стол", то становится несомненна его связь и с поэтическим наследием Соловьева. Еще в первой своей статье о поэте-философе он отметил как главное свойство его поэзии - "ее пророческий характер". С годами усилилось пророческое начало и в его собственном стихотворном творчестве. Не случайно, обращаясь к навсегда покидающему Россию Вяч. Иванову, он пишет стихотворение в соловьевском духе - "Третий завет" - и завершает его такими строками:

Но слышишь ли, поэт, великий шум?

То – крылья ангелов – и мы, как дети,

Поем зарю иных тысячелетий.

А о предчувствии преображения он свидетельствует в таких словах:

И лишь пророческий и вещий стон

Из глубины таинственных времен

Звучит о том, что наступили сроки.

Но предшествующие этому преображению минуты будут поистине страшны:

Умирая, в миг последний

Ты услышишь на рассвете

Не смиренный звон обедни

Двух былых тысячелетий,

А великий грозный гул …

Это – острова Патмоса,

Это – Ангела-Колосса

Страшный вопль и рев, и гул…

На сегодняшний день неоспоримым является факт, что Чулков явился "одним из последних "соловьевцев" <…> и пережив почти всех оставшихся в России его (символизма – М.М.) адептов, стал хранителем символистского "предания". В своих воспоминаниях о Блоке он подчеркнул, что "поэт любил не самого Соловьева, а миф о нем <…>". Применимо ли такое определение к самому Чулкову? Трудно сказать определенно. Но очевидно, что весь его духовный путь - это попытка дойти до сути соловьевства и им озарить "положительное утверждение бытия". И несомненно также: Соловьев помог ему освободиться "от соблазна хилой совести", гипертрофия которой, как он был убежден, выражается у русского человека или в "избытке добродетели", когда теряется "вкус к жизни" и наступает эра "вегетарианства" (толстовство), или в неистовстве, жажде разрушения, желании "все послать к черту" (анархиствующая революционность). В последние два десятилетия жизни Чулков освободился от анархистских настроений и сумел после всех испытаний не утратить вкуса к жизни. Ему было даровано религиозное понимание мира и творчества.

Михайлова М. В.
Читайте также:



©  Фонд "Русская Цивилизация", 2004 | Контакты