ИСКАТЬ:
введите ключевое слово
Главная  >  Культура   >  Словесность   >  Русская литература   >  Поэзия   >  Поэзия XIX века   >  Некрасов Н.А.


Лирика Некрасова. Часть 1

11 октября 2007, 732

Весной 1877 года, за несколько месяцев до кончины Некрасова, вышли в свет его «Последние песни» (отдельные стихи из этого цикла были напечатаны ранее в «Отечественных записках»). Впечатление, произведенное предсмертным трудом поэта, было мгновенно и неотразимо. И эта книга, а вслед за тем и сама смерть Некрасова словно придали его облику последние необходимые черты, заставили заново оценить самый масштаб и характер этого явления.

Весной 1877 года, за несколько месяцев до кончины Некрасова, вышли в свет его «Последние песни» (отдельные стихи из этого цикла были напечатаны ранее в «Отечественных записках»). Впечатление, произведенное предсмертным трудом поэта, было мгновенно и неотразимо. И эта книга, а вслед за тем и сама смерть Некрасова словно придали его облику последние необходимые черты, заставили заново оценить самый масштаб и характер этого явления. У современников возникла необходимость не только перечитать всего Некрасова, но и оглянуться на собственный путь.

Узнав о смерти Некрасова, Достоевский провел бессонную ночь над собранием его стихотворений и был поражен: «...как много Некрасов как поэт во все эти тридцать лет занимал места в моей жизни! ...по мере чтения,— признавался Достоевский,— ...передо мной пронеслась как бы вся моя жизнь!» Это было тем удивительнее, что Некрасов, заставивший Достоевского снова пережить прошлое — в самых важных, поворотных, острых моментах,— вовсе не был ему лично близок: «А прожили мы всю жизнь врознь».

Друг и соратник Некрасова, относившийся к его поэзии с неизменной любовью, Чернышевский вновь перечитал его «от доски до доски» после долгих лет каторги и ссылки, когда поэта уже не было в живых. Особенно взволновали Чернышевского именно «Последние песни»: «Он ведь только о себе, о своих страданиях поет, но какая сила, какой огонь! Ему больно, вместо с ним и нам тоже».

Известно было и прежде, что стихи Некрасова обладают способностью «ударить по сердцам с неведомою силой» (так говорил, используя любимую строку Пушкина, Ап. Григорьев), что в них душа современного человека находит громадной силы «отзыв на свою жизнь»2. Но «Последние песни» стали своего рода кульминацией. Сопряженность некрасовской лирики с духовной жизнью времени, с ее глубинными общечеловеческими основами обнаружилась в «Последних песнях» отчетливо и неожиданно.

Написанные во время долгой предсмертной болезни, последние стихи Некрасова — прежде всего летопись трудного времени. Они прерывисты, неровны, Достоевскому слышались в них «мучительные стоны больного».

Двести уж дней, Двести ночей Муки мои продолжаются; Ночью и днем В сердце твоем Стоны мои отзываются, Двести уж дней, Двести ночей!..

(«Зине»)

Но «стопы» лишь прорываются здесь, вновь уступая резкости, порой сухости описания, прозаическим подробностям, трезвому и даже как будто вполне «объективному» взгляду в лицо неумолимым фактам. Эти стихи Некрасова читались как «бюллетени», по которым современники взволнованно следили за состоянием его здоровья.



Нет! не поможет мне аптека,

Ни мудрость опытных врачей:

Зачем же мучить человека?

О, небо! смерть пошли скорей!

Друзья притворно безмятежны,

Угрюм мой верный черный пес-

Глаза жены сурово-нежны:

Сейчас я пытку перенес.

Пока недуг молчит, не гложет,

Я тешусь странною мечтой,

Что потолок спуститься может

На грудь могильною плитой.

Легко бы с жизнью я расстался

Без долгих мук... Прости, покой!

Как ураган недуг примчался:

Не ложе — иглы подо мной...

(«Вступление к песням 1876—77 годов»)



Впервые в лирических стихах неизлечимая болезнь, физическое умирание, по сравнению с которыми сама смерть кажется избавлением, были так обнаженно, ясно, близко воспроизведены. Смерть предстала в «Последних песнях» в будничном ее проявлении. Традиционная поэзия говорила о такой смерти лишь сниженно, иронически. Именно так описан в «Евгении Онегине» возможный «обыкновенный удел» Ленского — прозаическая антитеза его романтической гибели:



И наконец в своей постеле

Скончался б посреди детей,

Плаксивых баб и лекарей.



Но в «Последних песнях» мирная кончина среди привычного быта, в окружении близких и «лекарей», становится трагической темой, лейтмотивом цикла.

Стихи эти отличаются глубоко интимным, исповедальным характером; их можно читать как завещание, дневник, письма близким. Недаром скупые некрасовские «бюллетени» были определены Достоевским как «страстные песни и недосказанные слова». Перед нами именно «человеческий документ» во всей его подлинности и неотразимости. И подлинность эта — факт не только этический, по и художественный.

Тяжелобольному Некрасову то и дело приходилось, по его собственному признанию, «растревоживать мысли». Им владело настойчивое стремление осмыслить все пережитое, соединить начала и концы, разрешить гнетущие сомнения... Характерно, однако, что ни беседы, ни письма, ни дневниковые заметки так и не достигли этой цели. В роли документа выступили стихи— только в них удалось Некрасову ясно, точно и сильно выразить свое состояние, думы и настроения последних лет. Только здесь напряженная духовная работа нашла свое подлинное воплощепие. Кажется даже, что сами жизненные испытания, которым подвергся Некрасов, вызвали в нем новый подъем творческой силы.

Итоговому циклу Некрасова присуща убедительность последнего слова, сказанного «у двери гроба». Его сравнивают иногда с «Памятником» Пушкина. Действительно, это прежде всего — исповедь поэта, завершающая оценка собственной поэтической деятельности. Строки «итогового» пушкинского стихотворения приходили на память автору «Последних песен». В дневнике Некрасова рядом с упоминанием пушкинского «Памятника» — один из вариантов стихотворения «Баюшки-баю»:



Пускай чуть слышен голос твой,

Не громки темы песнопенья;

Но ты воспрянешь за чертой

Неотразимого забвенья.



Однако у Некрасова — это лишь момент самооценки, тут же им самим опровергаемый.

Несмотря на известную горечь, в интонации «Памятника» есть нечто уверенное, монолитное, победное. Последние же стихи Некрасова полны смятения, тревоги, острого недовольства собой. В них говорится о неисполненном предназначении, о забвении, ожидающем поэта. Некрасовский итог — скорее «отрицательный»:



Я умру — моя померкнет слава,

Не дивись — и не тужи о ней!..

Знай, дитя: ей долгим, ярким светом

Не гореть на имени моем:

Мне борьба мешала быть поэтом,

Песни мне мешали быть бойцом...

(«Зине»)



Автору «Памятника» свойственно высокое спокойствие, «равнодушие» к возгласам «хвалы» и «клеветы», раздающимся вокруг,— сам же он ни к кому не обращается, ничего не требует и не страшится. Некрасов в «Последних песнях» взывает и молится, кается и негодует, оплакивает и призывает к немедленному действию. Там, где Пушкин дает уверенный и гордый ответ, у Некрасова звучит мучительный вопрос.

В «Памятнике» достоинство поэта отстаивается и утверждается перед лицом враждебных сил: самодержавной власти и выступающей с нею заодно «толпы» «черни» с ее притязаниями. Заслуга поэта — защита свободы и гуманности в самом широком смысле. В «Последних песнях» поэт — сам непосредственный участник борьбы за народное освобождение, он судит себя с позиций народной жизни, с высоты народного идеала, И то, что для Пушкина мыслится уже достигнутым — «к нему не зарастет народная тропа»,— для Некрасова становится пока еще недостижимой, но единственно оправданной целью:



Вам же —- не праздно,

друзья благородные,

Жить и в такую могилу сойти,

Чтобы широкие лапти народные

К ней проторили пути...



Некрасов решительно предсказывает свое грядущее бесславие — даже вопреки очевидности: о славе своей он знал, не мог не знать, особенно в эти последние годы о ней так часто, искренне и горячо напоминали. Но дело для него не ограничивалось этой личной славой — славой в традиционном ее понимании.

По мысли Некрасова, поэт и народ должны были выступить в глубоком духовном единении. Для этого поэту необходимо было возвыситься до уровня народной правды. В то же время народу предстояло в полной мере осознать собственные идеалы и цели. Слава поэта предполагала широкое народное признание и — более того — торжество высших идей поэта в народной жизни. Если положение народа оставалось по-прежнему бесправным, его участь — беспросветной, слава принципиально отвергалась, приносилась в жертву. Это прозвучало у Некрасова гораздо раньше:



Но, ты знаешь, кто ближнего любит

Больше собственной славы своей,

Тот и славу сознательно губит,

Если жертва спасает людей.

(«Не рыдай так безумно над ним...», 1868)



Бессилие народа — его обездоленность, забитость, невежество, гражданская и политическая незрелость — отзывалось в душе Некрасова чувствами вины и отчаяния, было важнейшей причиной его самобичеваний и самоугрызений:



Не лелей никаких упований,

Перед разумом сердце смири,

В созерцаньи народных страданий

И в сознанья бессилья — умри!..

(«Старость»)



Кажется, что одно стихотворение цикла как бы опровергает другое. Рядом говорится об ожидающей поэта славе и о грядущем бесславии, о кровной связи его Музы с народом («сестра народа») и, напротив, об осознаваемой с горечью «чуждости» его лиры народной жизни. Но эти взаимоисключающие утверждения предстают в некрасовском мире равно действительными, более того — они получают свой смысл лишь в неразрывной связи друг с другом.

На смену пушкинскому высокому «равнодушию», пушкинской монолитности и монументальности пришла острая некрасовская проблемность и противоречивость, страстный спор с самим собой, с современниками и потомками. Все существует у Некрасова в состоянии «неравновесия» и борьбы.



Но та рука со злобой их сожгла,

Которая с любовью их писала!

(«Горящие письма»)



Простить не можешь ты ее

И не любить ее не можешь!..



Непрочно все, что нами здесь любимо,

Что день — сдаем могиле мертвеца,

Зачем же ты в душе неистребима,

Мечта любви, не знающей конца?..

(«Три элегии»)



Само творчество одновременно ощущается и как единственная реальная животворящая сила, которая может заставить забыть о надвигающейся смерти, оттеснить, победить страдания, и, в свою очередь, как источник новых страданий и тревог:

Волю дав лирическим порывам,

Изойдешь слезами в наши дни...

(«Дни идут... Все так же воздух душен...»)

В «Последних песнях» побеждает напор лирической стихии. И если говорить об угадываемых здесь предшественниках Некрасова, то нельзя не вспомнить, по-видимому, лермонтовскую «Смерть поэта» с ее грозной и призывной интонацией, с ее апелляцией к будущему праведному, неподкупному суду, с ее драматизмом. Это именно обращение, воззвание, взволнованная речь.

«Последние песни» — не надгробие, по плач, не памятник, но реквием. Подобно Лермонтову, Некрасов ощутил и осмыслил смерть поэта как общезначимый, полный глубокого драматизма факт.

Смерть у Лермонтова, как и у Некрасова, проявляет и обостряет противоречия, ставит бесчисленные вопросы, которым нет разрешения: «зачем?..», «зачем?..», «зачем?..». Она обнажает скрытый до поры жестокий «механизм» отношений поэта с враждебным окружением: у Лермонтова клеветники — прямые подстрекатели и пособники убийства.

Некоторые лермонтовские строки автор «Последних песен» мог бы прямо отнести к себе:

Отравлены его последние мгновенья

Коварным шепотом насмешливых невежд...



Некрасов то и дело возвращается к этому мотиву:



Еще вчера людская злоба

Тебе обиду нанесла...

Не бойся клеветы, родимый,

Ты заплатил ей дань живой...

(«Баюшки-баю»)



О Муза! я у двери гроба!

Пускай я много виноват,

Пусть увеличит во сто крат

Мои вины людская злоба...

(«О Муза! я у двери гроба!..»)



Но у Лермонтова к смерти поэта приводит преступление: «Его убийца хладнокровно навел удар...» Это — поединок двух враждебных начал, поединок «праведной» и «черной» крови. Поэт противостоит здесь всему злу мира, и потому лермонтовское негодование, лермонтовская «жажда мщенья» безмерны:

И вы не смоете всей вашей черной кровью Поэта праведную кровь!

Именно в этом идейно-эмоциональный центр стихотворения.

У Некрасова о «праведпичестве» поэта нет и речи; голоса «людской злобы», раздающиеся извне,— искаженные и преувеличенные отзвуки действительного неблагополучия в его собственной душе. Не других, а самого себя подвергает он беспощадному суду:



Скоро стану добычею тленья,

Тяжело умирать, хорошо умереть;

Ничьего не прошу сожаленья,

Да и некому будет жалеть.

Я дворянскому нашему роду

Блеска лирой моей не стяжал;

Я настолько же чуждым народу

Умираю, как жить начинал.

Узы дружбы, союзов сердечных —

Все порвалось: мне с детства судьба

Посылала врагов долговечных,

А друзей уносила борьба.

Песни вещие их не допеты,

Пали жертвой насилья, измен!

В цвете лет; на меня их портреты

Укоризненно смотрят со стен.

(«Скоро стану добычею тленья...»)



Поэт чувствует себя непоправимо отчужденным ото всего, что ему дорого и необходимо. Нагнетается отрицание: «ничьего...», «некому...», «не стяжал...» — и, наконец, «все порвалось». Друзей не только уже нет в живых, даже их портреты смотрят осуждающе, «укоризненно»; поэт разлучен с ними как бы вдвойне. Распались связи от самых общих, социальных, классовых (поэт чужд и дворянству и народу) до самых интимных, «сердечных». И это, может быть, даже страшнее неумолимо надвигающейся смерти.

Но недаром боль о себе самом, жалобы на собственные страдания и одиночество переходят в настоящий гимн павшим. Некрасов говорит об ушедших с особой, мрачной торжественностью: «песни вещие...», «пали жертвою... в цвете лет...». Драматизм ситуации нарастает, но тут же готовится ее разрешение.

Нелегко поэту держать ответ перед лицом своих друзей и единомышленников, именно в «укоризненных» взглядах соратников заключен для него высший суд, «суд вечности». И это вернее всего подтверждает нерушимость духовной связи между ними. В ней же — последний источник внутреннего очищения.



Узы дружбы, союзов сердечных...



Эти родственные и созвучные слова становятся у Некрасова ключевыми.

В самом стихотворении идет как бы противоборство, спор. Стихи, казалось говорящие об одиночестве, утратах, разрыве сердечных и идейных жизненных связей («все порвалось...»), на самом деле эту связь восстанавливают, идейную преемственность и верность демонстрируют, «подотчетность» и ответственность воплощают... Нравственные муки поэта, сила его горя и раскаяния дают ему право на духовное воссоединение с погибшими учителями и союзниками, на свое место в общем ряду.

Мысль о нерасторжимости «уз» подхвачена, поддержана в других стихотворениях цикла:



Меж мной и честными сердцами

Порваться долго ты не дашь

Живому, кровному союзу!

(«О Муза! я у двери гроба!..»)



В этом обращении к Музе уверенно утверждается, как мы видим, совершенно противоположное тому, что недавно высказано («все порвалось...» и—«порваться... ты не дашь...»). Нити стянуты сюда издалека, из всего некрасовского творчества:



Но рано надо мной отяготели узы

Другой, неласковой и нелюбимой Музы,

Печальной спутницы печальных бедняков...

(«Муза», 1851)



...Но вами я не восхвалял глупцов,

Но с подлостью не заключал союза…

(«Безвестен я...», 1855)

И наконец:

...Увы! пока народы Влачатся в нищете, покорствуя бичам, Как тощие стада по скошенным лугам, Оплакивать их рок, служить им будет Муза, И в мире нет прочней, прекраснее союза!..

(«Элегия (А. Н. Еракову)», 1874)

и

Это и есть самая несомненная связь, которая становится необходимым условием жизнедеятельности поэта, хотя и подвергает его серьезным испытаниям.

В «Последних песнях» Некрасов не может дать завершающую оценку своего поэтического творчества, оставаясь лишь в его замкнутых пределах. Поэзия его уже вступила в сложные и нелегкие отношения с другими сферами современной жизни. Возникли острые, неразрешимые коллизии между «поэзией» и «борьбой» (вспомним: «мне борьба мешала быть поэтом...»), между «словом» поэта и «делом» народного освобождения, победа которого была еще далеко. Это и определило невозможность однозначных, бесспорных итогов.

Полный горечи и сомнений опыт участника общественной борьбы на одном из кризисных ее этапов возвышался у Некрасова до масштабов опыта общечеловеческого, имеющего для каждого особый и существенный смысл. Поэтому исповедь Некрасова — этот эстетически претворенный опыт — так захватила и Чернышевского и Достоевского — людей, стоящих па разных политических позициях, но активно погруженных в сложные социальные процессы эпохи, вернее даже — эти процессы собою в значительной мере явивших, воплотивших.

* За строками стихотворения «Скоро стану добычею тленья...» для нас ясно вырисовываются конкретные обстоятельства общественной жизни России 50—70-х годов: первая революционная ситуация, подъем освободительного движения и вскоре его поражение, гибель одних и заточение других. Мы хорошо знаем, каких друзей поэта «уносила борьба», о чьих портретах он говорит... Но в некрасовском тексте все это вбирают в себя два понятия, два слова, которые так непритязательно рифмуются здесь друг с другом (и сколько раз повторилась эта рифма у Некрасова!),—«судьба» и «борьба». Такие, казалось, предельно абстрактные и достаточно расхожие понятия приобретают в данном контексте особую весомость.

То, о чем говорит здесь Некрасов,— пе случайные подробности, не внешние обстоятельства, хотя бы и очень серьезные. Они неразрывно слились с особенностями его личности, событиями его биографии, пронизали его помыслы и устремления. Борьба —живая реальность его существования; в ней заключены



силы разрушительные, губящие и животворные, питающие. Как бы то ни было, он принял их в себя, и они обрели неумолимость закона (в частности, и того жестокого, необъяснимого закона, который уже «с детства» лишал поэта его друзей и даровал «долговечность» его врагам). Это — вся жизнь его, поистине его судьба.

Почти десятилетием раньше, в стихотворении, посвященном безвременной кончине Д. И. Писарева, Некрасов сказал:

Русский гений издавна венчает Тех, которые мало живут, О которых народ замечает: «У счастливого недруги мрут, У несчастного друг умирает...»

(«Не рыдай так безумно над ним...», 1868)

Здесь, в сущности, все та же закономерность, лишь сформулированная по-нному в народном афоризме. Ведь «русские гении» — и есть друзья поэта, раннюю гибель которых он оплакивает.

Эти стихи, как верно пишет Я. С. Билинкис, «не о том, что в России гении «мало живут», но о высшей, берущей все силы и отнимающей даже жизнь душевной самоотверженности и самоотдаче, которые только и могут дать «русскую» гениальность как глубочайшее и бескорыстнейшее проявление самых удивительных возможностей человека»1. Знаменательно, что сам Некрасов в силу такой предельной и бескорыстной духовной самоотдачи постоянно чувствовал себя на рубеже жизни и смерти. Еще задолго до мрачных дней 1876—1877 годов он не раз — казалось бы, вопреки эмпирической, житейской достоверности — говорил о себе, как о человеке, стоящем на краю могилы:



Замолкни, Муза мести и печали!

Я сон чужой тревожить не хочу,

Довольно мы с тобою проклинали.

Один я умираю — и молчу.

(«Замолкни, Муза мести и печали!..», 1855)



Угрюм и полон озлобленья

У двери гроба я стою...

(«Поэт и гражданин», 1856)



Умру я скоро. Жалкое наследство,

О родина! оставлю я тебе...

(«Умру я скоро...», 1867)



Так проявляет себя крайняя напряженность внутренней жизни и строгость последнего, окончательного суда, которым судил себя Некрасов.

Смерть, в понимании Некрасова, это — последнее жизненное испытание, подведение итога, последней «черты». Судьба человека при этом обозначается совершенно определенно, четко, ясно и не допускает уже никаких кривотолков и «разночтений».

Схоронив, мы камень обтесали,

Утвердили прямо на гробу.

И на камне четко написали

Жизнь, и смерть, и всю твою судьбу.

(«Ты не забыта...», 1877)



Потому смерть воспринималась Некрасовым как последний человеческий «поступок», как последняя спасительная возможность что-то изменить, что-то доказать, что-то исправить, проявить силу чувства и характера:



Тот, чья жизнь бесполезно разбилася,

Может смертью еще доказать,

Что в нем сердце неробкое билося,

Что умел он любить...

(«Рыцарь на час», 1860)



В некрасовских стихах о смерти живет пафос непобежденности, несломленности человека, какие бы тяжелые испытания ни выпали па ого долю, какие бы невыносимые мучения пи довелось ему претерпеть. Недаром самые мрачные стихи Некрасова из ого предсмертного цикла Чернышевский решительно противопоставлял «нытью» поэтов 80-х годов и уверенно говорил: «Хныканьем не заставить плакать других. Если хочешь, чтобы тебя слушали, надо рыдать и смеяться, как Байрон, Гейне, Гоголь, Некрасов». Возникнув из безысходной жизненной ситуации, казалось бы, такой личной, тема смерти в «Последних песнях» расширяется, осложняется. Смерть за свои убеждения, за свободу, за народ — смерть на кресте, на эшафоте, в ссылке («Н. Г. Чернышевский (Пророк)», «Смолкли честные, доблестно павшие...», «Есть и Руси чем гордиться...»). Смерть как протест, как нежелание мириться с существующим, как проявление душевной силы, как очищающий взрыв, как вдохновляющий пример:



Нужны нам великие могилы,

Если нет величия в живых...

(«Ты не забыта...», 1877)



Таков «итог», «развязка» трагической темы, своеобразный «выход» из нее.

Когда, казалось, все связи поэта с миром живых уже утрачены безвозвратно — «конец надежде», «нет больше песен, мрак в очах»,— зазвучал печальный женский голос, голос матери:

«Пора с полуденного зноя!

Пора, пора под сень покоя;

Усни, усни, касатик мой!

Прийми трудов венец желанный,

Уж ты не раб — ты царь венчанный;

Ничто не властно над тобой!

Усни, страдалец терпеливый!

Свободной, гордой и счастливой

Увидишь родину свою,

Баю-баю-баю-баю!



Не бойся горького забвенья:

Уж я держу в руке моей

Венец любви, венец прощенья,

Дар кроткой родины твоей...

Уступит свету мрак упрямый,

Услышишь песенку свою

Над Волгой, над Окой, над Камой,

Баю-баю-баю-баю!..»



Эта протяжная песня словно выводит поэта из беспросветной тьмы на простор, обращает его к будущему. «Мать наделена здесь прерогативами божества, всевластием абсолютным...— топко замечает в своей книге о Некрасове Н. И. Скатов. — Она дарит не обещания чего-то, а разрешение всего...»

Материнская любовь олицетворяет для Некрасова | все самое несомненное и человечное. Это — нечто первичное и безусловное.

Мать и сын —- одна из устойчивых, значительных ситуаций, имеющих в поэзии Некрасова обобщающий смысл. Отношение поэта к Родине — всегда глубокое сыновнее чувство («О матушка Русь! Ты приветствуешь сына // так нежно, что кругом идет голова»).

Недаром финалом некрасовского «реквиема» стала ласковая колыбельная — знаменитое «Баюшки-баю». Этим стихотворением завершается (в прижизненном издании) последний некрасовский цикл.

Смерть Некрасова действительно стала явлением общественно значительным, что и было предугадано в его стихах. Похороны Некрасова — это первые в России похороны великого поэта, получившие гражданский, политический смысл.

Спор о месте Некрасова в русской поэзии, едва не разгоревшийся у гроба поэта, был чрезвычайно характерным. Тут сошлись прошлое и будущее России, либералы и революционеры, апологеты «слова» и рыцари «дела». Каждый из выступавших отстаивал отнюдь не только эстетические, но прежде всего гражданские, политические, нравственные позиций, — и делалось это даже с оружием наготове.

Но к этому побуждали сами некрасовские стихи. Поэзия Некрасова продолжала пушкинскую традицию, была связана с основами народной культуры — и она начинала новый этап, она звала к революции.

Слава Некрасова на какое-то историческое мгновение затмила славу его великих предшественников: он был провозглашен «выше» Пушкина и Лермонтова, «выше всех русских поэтов». Однако «ниспровергатели» некрасовской поэзии были столь же активны, как и ее почитатели. Это свидетельствовало прежде всего о том, что мерить достоинства и недостатки этой поэзии надо было иными, новыми мерками.

Смотрите также:



©  Фонд "Русская Цивилизация", 2004